Ночь была отдана во власть ветра и луны. Дом священника был окружен плотным кольцом шорохов — это стонали на ветру сосны, и шумели они совсем не так, как шумит море, грозно и прерывисто; ровную и мощную зыбь сосен не нарушали ни грохот волн, ни всплеск пенных валов. Первым делом аббат направился к сарайчику, где хранились два велосипеда (он взял в Валландро напрокат второй для своего воспитанника), и обнаружил в углу только свой. При свете луны он разглядел под водосточной трубой, которая спускалась с угла дома, следы беглеца: очевидно, Жану пришлось прыгнуть с довольно большой высоты, так как на песке ясно отпечатались две ямки от каблуков. Аббат снова отправился к сарайчику, вывел свой велосипед и остановился в нерешительности.
Была уже полночь: вероятно, мальчик убежал часов в одиннадцать, вмешиваться уже поздно — зло совершилось. Какое зло? К чему забивать себе голову пустяками? Почему бурная ссора матери с сыном в номере гостиницы Валландро посреди ночи непременно должна закончиться трагически? А главное, ему-то, священнику из Балюзака, какое ему до всего этого дело? Само собой разумеется, он взял на себя заботу о Жане и, таким образом, взял на себя ответственность за его судьбу, но к утру мальчик вернется домой, и самое разумное — просто закрыть глаза на эту ночную эскападу: иной раз полезно кое-чего не заметить, и никогда не следует доводить дело до, возможно и заслуженного, наказания, которое может сразу свести на нет все наши предыдущие успехи... И все-таки, и все-таки!.. Священник прошел между рядами смородины, открыл ворота и посмотрел на пустынную дорогу, над которой бодрствовала луна.
Бессмысленно спешить на помощь ребенку, ребенку, к которому он так привязался и который, возможно, как раз в эту минуту проходит через самое страшное свое испытание. Ясно, мать имела на то свои причины, раз не захотела провести ночь в обществе сына. Все мольбы Жана разбивались о ее решимость, упрямую, дикую, близкую к ненависти. Аббат Калю попытался уверить себя, что все это бредни... Какие там бредни, он отлично знал цену женщинам такого сорта: их требовательность (кстати, перешедшая по наследству к Жану), исступленность желаний, повинуясь которым они готовы переступить через труп даже родного сына. А возможно, он преувеличивает опасность потому, что любит Жана.
Первый раз в жизни он так привязался к своему ученику. С того самого дня, когда он взялся воспитывать «трудных детей», с ним такого еще не случалось. А взялся он за это дело не потому, что к этому его побуждала материальная необходимость. Его брат, владелец поместья в Сотерне, которому аббат уступил свою часть наследства, каждый год высылал ему небольшую сумму денег в зависимости от урожая; вместе с жалованьем и случайными, правда, весьма скромными, доходами этих денег с лихвой хватало, так как в основном он жил за счет своего огорода, своего птичника и тех подношений натурой, которые доставляли ему прихожане.
И если он брал на себя воспитание подростков, когда сами родители уже отказывались собственноручно их исправить, то делал это отнюдь не из корысти — просто он умело расставлял силки, терпеливо шел по следу и никогда не отчаивался, он верил, что рано или поздно загонит к себе в дом такого вот дикого зверька, который заслуживает неустанных забот и из которого можно сделать человека. И считал, что, беря к себе в воспитанники только непокорных, он легче обнаружит нужный ему экземпляр. Бесспорно, господин Калю действовал так скорее в силу остаточного романтизма, естественного наследия семинарии, где он учился, чем в силу какой-то особой склонности к «трудным детям»; но склонность эта отвечала его тайной, тщательно скрываемой даже от себя самого слабости к юным созданиям, которых уже коснулась рука жизни или угрожала коснуться, которым было все равно, пропадут ли они, спасутся ли, и за которых он отвечал перед отцом небесным. Дело тут было не в добродетели, а в пристрастии, в природных наклонностях.