– Дай вам Бог, – проговорил Толстой после мучительной паузы, – чтобы ни за что другое еще стыднее не стало. Бойтесь торопливости, не то на еще чью-нибудь смертельную нужду откликнуться не успеете… Ницшеанцем не становитесь, да и толстовцем – тоже. Пустое все это.
Он чувствовал, что Толстой смотрит ему вслед, и белая борода его, развеенная порывом ветра, показалась вскоре обернувшемуся Георгию клочьями тумана, отделившимися от густой массы…
Потом еще с десяток шагов-прыжков и еще раз оглянулся: теперь борода да и все лицо слились с туманом, ставшим настолько плотным, что контуры черных стволов и черного пальто были наспех начерчены углем на щедро побеленной стене.
«Он и рожден был этим вселенским туманом, – думал Георгий, – но неимоверным внутренним усилием вырвался из него, воссиял, осветил… – но вот устал, и гаснет, и возвращается… И это не к добру».
…«Людовик XIV… систематическим преследованием принудил гугенотов к выселению… – припоминал Бучнев поразившее его когда-то точностью рассуждение философа Владимира Соловьева. – Цель была достигнута, вероисповедное единство сохранено вполне. Но скоро Французская революция показала, как пригодились бы нравственные и умеренные протестанты против неистовых якобинцев. Изгнали «еретиков» и воспитали безбожников, изгнали заблуждающихся верноподданных и получили цареубийц».
«Так ведь и у нас все то же, – думал Георгий, еще более убыстряя шаг, – отлучают Толстого, преследуют духоборов, анафемствуют староверов – и как же все это не к добру».
… Еще многое тягостное вспомнилось тогда Георгию. И то, что Чехов словно бы скрывал, стесняясь, пожалованное ему царем дворянство, но зато когда отказался от звания почетного академика, в восторге зашлись почти все газеты; и о поношеньях и проклятьях в адрес авторов «Вех»…
Многое он передумал, шагая в Тулу, – а туман становился то еще плотнее, то чуть прозрачнее, но все никак не рассеивался.
И все стояла у Георгия перед глазами фигура Толстого, какая-то тоскливо нездешняя…
Будто бы великий гений так и не стал в России корневой системой ни для кого.
Совсем ни для кого.
Упоенно горланили все: в родном стане – о соскучившейся по победам русской силушке, в иных станах – о галльском задоре, германской боевитости, австрийской доблести… о готовности сербов умереть за независимость… но пока что успешно подталкивающих к этому Россию…
Смрад фанфаронства наползал на Европу, и не раз вспоминался Георгию недобрый рассвет в октябре 1910 года… как исчезала фигура Толстого… и на ум приходило горестное: «Был бы жив, закричал: «Что вы делаете?!», а вдруг услышали бы, остановились… Не убили бы Столыпина, он бы костьми лег, не дал воевать…»
Но никто не кричал, никто костьми не ложился, все нетерпеливо готовились побеждать, не подозревая, что за четыре с лишним года в землю будут уложены кости двадцати миллионов человек…
…Когда была объявлена мобилизация и Георгия приписали санитаром-носильщиком в один из пехотных полков, дед сказал:
– Ты бы, Гёрка, со своими дамами перед отбытием разобрался. Вдовушке деньги, чай, нужны, а Регине Дмитриевне… она сама, по видимости, не знает, что ей нужно… да ведь что-то же нужно… Жаль, однако…
– Что жаль?
– Ведь как оно было: я на войну с турками уходил – Анисья моя у стремени шла, провожала… Николаю, отцу твоему, когда на службу уходил, молодая жена не менее версты сопутствовала, хоть и тяжко ей было идти, тобою была брюхата. А ты поедешь, никакая казачка не проводит, вслед эшелону не заплачет.
– Ты проводишь.
– Не то… совсем не в счет… И правнука или правнучки теперь вряд ли дождусь… Нескладно это!
И Георгию стало совестно: отчего он никогда о таких простых, насущных вещах не задумывался, жил лишь собою, своими устремлениями? А дед терпеливо ждал, пока внук натешится борцовскими забавами, пока станет прима-стивидором, пока до Херсона доплывет… И мечтал, оказывается, о продолжении бучневского рода… но помалкивал, давал время найти фарватер…
– Ничего, дед, как отвоюем – все отлажу. И казачка появится, и правнучка, и правнук.
– Дай-то Бог! – вздохнул Бучнев-старший. – Только не выхваляйся, едучи на рать… А гарему твоему я в случае чего помогу, не сомневайся, – вдруг засмеялся: – Вот ведь как странно мусульманство бабушки в замашках внука сказалось: одну любит, с другою тешится.
Так же неожиданно загрустил:
– Часто теперь думаю: зря принуждал Анисью креститься. Она, бедняжка моя, стремилась стать истинною христианкой – да ведь свинину так на дух и не переносила, а при малейшей напасти из сердца вырывалось «Иншалла!», а не «Господи, помилуй!». Зачем же непременно нужно было либо ей в православие, либо мне – в ислам? Неужели ж нельзя было по-разному молиться, но жить в любви и согласии, которые между нами с первого дня сложились?
Что же должна была – по планам Георгия – вместить в себя прощальная встреча с Людочкой?