– И многими смертями казачеству за это когда-нибудь воздастся, – грустно ответил Бучнев-старший. – Как мне за мое бандитство смертями жены, сына и невестки воздалось. И несчастье самое огромное в том, что не самолично был наказан, а через близких своих… В 81-м году журналисты ко мне кинулись как к отцу погибшего 1 марта казака. Граф Толстой, коего глубоко, царствие ему небесное, почитаю, обратился тогда к государю Александру Третьему с ходатайством помиловать тех бомбистов, что его батюшку и моего сына погубили. Журналисты мнение мое спрашивали: следовать ли призыву Льва Николаевича? «Следовать! – ответил. – Господь меня памятно вразумил, и теперь я убийство, даже во имя справедливости, не приемлю». Станичники после того коситься на меня стали, ну я, как годик Гёрке стукнул, севернее, в Павловск, с ним перебрался. И решил, что не будет внук мой воином. Гимназию окончит, в университете отучится, а стрелять и рубить не будет никогда.
У Рины от услышанного кружилась голова. Господи, как же все перебаламучено, какие метаморфозы с людьми случаются! Казак, офицер, кавалер многих орденов (перечислял, так она и половины не запомнила) мыслит как завзятый пацифист! А вот, к слову, ее муж… Нет-нет, ни к слову, ни к ночи о Рудольфе более вспоминать не нужно!
И, несказанно удивившись этому новому для себя долженствованию, вернее не-долженствованию, спросила:
– Кормилицу нашли? Крепкую казачку, из тех, кто и у печи, и в поле, и в бою? – А в голосе словно бы обида на судьбу, что сама не из таких… и еще, что уж совсем нелепо, доля ревности…
– Не угадали, – улыбнулся Бучнев-старший, будто не заметив ни обиды, ни ревности. – Посоветовали мне старухи кобыльим молоком мальца выпаивать. «Молись, – сказали, – чтоб не помер. А не помрет, так справного казака на кобыльем молоке вырастишь». Молился, соски из самой мягкой сафьяновой кожи мастерил, нянькался, ночами глаз не смыкал, как на биваках когда-то – и ведь вырастил, любо-дорого взглянуть. Так, Регина Дмитриена?
– Так! – радостно подтвердила Рина. – Любо-дорого!
И с какой-то новой симпатией взглянула на запряженную в ландолет лошадку: вот, оказывается, на что еще вы, звонкокопытные, пригодны! А та, оторвавшись от овса, энергично закивала: «Пригодны! На многое пригодны!» … Только зачем она еще и прядает ушами? Ушки, как игрушечные человечки, мелко кланяются: «Бонжур! Бонжур!» Кому это они бонжурят?..
А Бучнев-дед уже на ногах и сыплет что-то в огонь из крутобокого мешочка…
Рина обернулась к морю.
Желтый свет костра лег на лунную дорожку – и та заблестела маслянисто, как плотная саржа. Почти не сгибающиеся ноги бредущего к берегу смертельно уставшего человека словно разрезали полотно, и Рина подумала, что это похоже на тяжелый ход огромных ножниц… но нет, глупости, ножницами режут, почти прижимая их к полотну, а не держа перпендикулярно ему!
Следом еще одна глупость пришла ей в голову: отношения с этим выходящим из волн полубогом не станут счастливыми.
И это замечательно, да-да, замечательно!
Потому что счастье исчезает, а исчезая, со злой предопределенностью оставляет в душе, сердце и разуме мертвую пустоту.
Но любовь-страдание наполняет навсегда.
Пусть болью, но это, хотя бы иногда, – сладко ноющая боль.
И в предвкушении горьких слез и сладких мук, стремглав, наперегонки с сыном, бросилась навстречу благополучно возвратившемуся пловцу.
А Бучнев-старший то подбрасывал в костер дров, то высыпал в него, не скупясь, соль из стремительно худеющего мешочка – словно добивался от набирающего силу пламени желтизны еще более яркой, нежели у полнолунного диска.
Как все некстати – такое впечатление, будто «некстати» на «некстати» едет и несуразностями подгоняет! Столько времени ждать, столько всего передумать, столько всякого перечувствовать, а в итоге перекинуться двумя-тремя фразами?!
И ведь не потому так случилось, что Георгий заспешил прочь от нее, в дом – переодеться и умыться. Нет, стоял тут же, при ней, совсем близко к огню и словно готов был безбоязненно ступить в самый центр костра…
Весь в облаке пара от высыхающего купального костюма, он будто бы и не вспоминал, насколько измучен, – и все повторял осипшим от поневоле проглоченной морской воды голосом: «Но куда же вы? Дожидались так долго, чтобы сразу исчезнуть?»
А она лепетала: «Нет-нет, уже непозволительно поздно… это и в самом деле становится неприличным…»… Как назло, и Павлушка умолял остаться, чтобы хотя бы попробовать наваристого, дурманного кулеша, но…
Но как в минуты столь романтические намекнуть на естественную потребность, если хлопотливые казаки предложить это нашей героине, нарядно одетой светской даме, покровительнице всего изящного, то ли не догадываются, то ли стесняются? Единственное, что представилось спасительным – срочно отъехать подальше, наказать кучеру и сыну ни в коем случае не оборачиваться и притаиться где-нибудь в тени…
Но какое разочарование: уехать исключительно ради этого, сбежать, когда голос Бучнева пугающе страстно уговаривает остаться, остаться, остаться – с невыговариваемым «навсегда!».