Короче говоря, к сорока годам (поздновато?) закралось в меня подозрение, а к сорока пяти - прочно и по–домашнему угнездилось там уверенностью, что цель жизни - это правильно делать простые, всем понятные и хоть кому-то нужные дела. Не мудрствовать лукаво, замахиваясь на претенциозное сотрясение устоев и переделку мира, а помогать тем, кому помощь нужна. Помогать словом тому, кто жаждет услышать; молчанием - тому, кому надо высказаться; деньгами (пусть и небольшими) - тем, кто в удушающей нужде…
Не прощу себе одного совсем уже недавнего события (вчера произошло).
Едем, значит, вчера с Маркычем в Едимново на его сугубо иностранном и повсеместно вездеходном авто. Два фраера. Он - «новый русский», я - «старый», но только что из очередной командировки «из-за бугра».
Заехали в Конаково в магазин, накупили там водки, пива, конфет всяких; не ехать же в деревню с пустыми руками. Дождались парома на утреннем солнечном волжском берегу, побазарив с двумя уже принявшими местными «рыбаками», лишь для проформы мытарящими на крючках размокших червей.
Я как последний дурак с ними по инерции после Запада: «спасибо» да «спасибо», «пожалуйста» да «пожалуйста», а они оба встали, недокуренные бычки вынули и мне: мол, ты чего, мужик, блин, издеваешься здесь над нами?!
Короче, нам завидно стало с Маркычем, выпили и мы по бутылке пива с утрева, для пущего провозглашения праздничности происходящего.
Переехали на пароме, мчимся дальше на японской резине по тверской гравийной дороге от Конаково к Юрьево–Девичье и дальше к Едимново.
Вдоль нее, вдоль этой дороги, на проводах и по округе - не туркестанские, не заграничные, не тропические, а исконно свои, незатейливые до щемящего совершенства птички: скворцы, сороки, обыкновенные и камышовые овсянки; жуланы восседают на сухих торчащих ветках; синичьи выводки перелетают хлопотливо вдоль куртинок ольхи; канюки парят как-то гостеприимно, а вовсе не хищно; воробьи хлопочут на покосившихся заборах.
Под звучащие в кабине мелодии «Битлов» проносятся мимо нас за окнами мелколиственные перелески, лесные опушки, поросли иван–чая вдоль обочин, маленькие деревушки, увядшие, но нарядные, как обихоженные покойницы.
И вот, на краю одной из них, стоит на дороге мужик. Коржавый, мятый, небритый, нечесаный; в растянутых на коленках тренировочных штанах, в выцветшей военной зеленой рубашке, застегнутой не на ту пуговицу; прижимает одну руку к сердцу, а другой показывает: мол, налейте, Христа ради…
Как говорится, шлет привет уже даже не со дна, а с самого что ни на есть поддонника…
А мы и не притормозили. Неслись на такой скорости, что и подумать не успелось. А реактивности чувства, чтобы остановиться не думая, видать, и не хватило.
По тому, как у Маркыча тень пробежала незаметная по лицу, я сразу понял, что и он, так же как и я, про это самое подумал и скукожило его точно так же внутри, как и меня: нам эта четвертинка - что есть, что нет ее, а мужику этому - она желаннее всего, она бы для него манной небесной ниспала и счастья бы ему дала часов на несколько…
Но не притормозили, не пошли на неудобство резкого торможения, не стали скрипеть колесами по гравию, подняв целый столб пыли, не стали сдавать задом, а проехали чисто, быстро, иномарочно, как раз так, как этот мужик, не надеясь, и ожидал своим помутненным подсознанием, что мы и проедем…
Это я не к тому, что цель жизни - алкашу стакан налить. А к тому, что уж если рассуждаешь о цели жизни, то алкашу не налить, когда трубы горят, - западло…
А уже минуту спустя словно обожгло - вспомнилось, как несколько лет назад иду по Балашихе таким же временем (часов одиннадцать утра), но не летним, а зимним утром, перехожу через Горьковское шоссе у остановки «Спортивная», застрял на середине перехода, жду, пока поток машин на светофоре остановится. Недалеко от меня на разделительной полосе так же стоит мальчишка лет тринадцати, топочет от нетерпения, хочет перебежать. Я ему свистнул строго, хотел кулак показать, чтобы стоял смирно, но куда там, машины идут сплошной рекой, не слышит ничего.
Выбрал он момент и ринулся вперед в узкую пустоту между недалеко идущими друг от друга грузовиками, а в этот момент в эту же пустоту, в нарушение всех правил, из левой полосы в правую хищно и лихо поддала сзади, упиваясь мощью шведского турбомотора, темно–сине–зеленая «вольво», и как раз, миновав грузовики, не видя ничего из-за них, на всем ходу и ударила бампером бегущего мальчишку, даже не притормозив…
Взлетело в воздух удивленное своей смертью тело, медленно перевернулось вверх тонкими мальчишескими ногами, беззащитно торчащими из сгормошившихся штанин, пролетело плавной дугой по воздуху, словно играя, словно на батуте. И с ужасной мясной мягкостью ударилось прямо грудью о расширенное бетонное основание стоящего на обочине шоссе фонаря. И замерло, обернувшись вокруг него податливой неподвижной дугой, словно кто-то бросил со всего маху размятую и разогретую в невидимых руках плитку живого пластилина на ствол тонкого дерева…