Происходившая внутри меня химическая реакция была почти ощутима физически, так что вниз я слезал в каком‑то полупьяном состоянии, которое, однако, не прибавило мне лихости–удали, а, наоборот, заставило опасливо пробовать каждую прогнившую деревяшку, перед тем как поставить на нее ногу. Я забеременел чем‑то, что нужно было в первый момент охранять от встрясок или падения.
Ночевать мы с Маркычем отправились на один из островов напротив деревни. Улеглись там без палатки на поживу комарам, обезумевшим от неверия, что в этом голодном летнем безлюдье нашлись наконец два дурака, добровольно отдавшихся им на растерзание.
Ночью вдруг задуло, и не успели мы облегченно вздохнуть; избавившись от назойливо звенящих кровопийц, как засверкали молнии и полил такой дождь, что нам пришлось вскочить, втащить лодку на берег, перевернуть ее вверх дном и забраться под нее, как под крышу, спасаясь от неопасного, но все же неуютного, черного, ночного ливня, которым хлестал в темноте при всполохах молний ураганный ветер.
Проснувшись утром, ничего не понимая в первый момент от полнейшей темноты и лишь потом сообразив, что мы под лодкой, я выбрался из‑под этой скорлупки, словно вылупившийся из яйца птенец, и, оглядевшись по сторонам на белый свет, сразу понял, что что‑то в этом моем новом мире не так. Все вокруг то же, но все другое. Еще подумал тогда, не во мне ли самом изменения (так бывает, когда вдруг видишь все вокруг в новом свете, ищешь перемены снаружи, а они внутри). Но в следующее мгновение обожгло: не было Вышки. Я вдруг понял, что значит «не верить собственным глазам».
Просмотрел силуэт деревенских крыш еще раз. Потом опять в другом направлении. Вышки не было. Она дождалась меня вчера, но рухнула этой ночью во время грозы.
Мы поплыли на берег, и я посидел на разваленных в беспорядке серых бревнах, наблюдая, как невзрачный мужичонка, воровато озираясь, бочком, словно паучок, начал перетаскивать обломки государственной собственности в свой огород на личные дрова. Я повздыхал и вытащил из бревна на память огромный кованый гвоздь.
Поэтому я и плыл в лодке грустный и счастливый, размышляя в свои семнадцать лет о вечном и бренном и строгая ивовую ветку. И вот точно так же, как на крыльце в Павловке, у меня вдруг из этой ветки получился чижик. И само собой возникло ощущение, что он и есть мой секретный ключ к чему‑то важному и что на нем нужно лаконично выразить самое главное.
Я поделился этим с Маркычем, ощущение счастья распирало нас обоих, он меня понял, поэтому, посоветовавшись, мы решили, что я должен вырезать на чижике: «МИР. ТРУД. МАИ».
Я сначала вырезал слово «МИР». Хорошее слово и легко режется. Потом слово «МАЙ». Тоже хорошее слово и тоже резать легко; даже легче, чем «МИР», потому что нет круглого «Р». Слово «ТРУД» показалось мне слишком длинным и слишком трудным для резни. Поэтому я предложил вместо него вырезать самое распространенное слово из трех букв. Не в матерном, а в позитивном, вселенски–утверждающем значении. В конце концов, в основе всего вечного и сокровенного у всех народов всегда лежат фаллические ассоциации, а как символ труда оно и того лучше.
Оставалась еще четвертая сторона, на которой я, в ознаменование явно ощущающегося Начала Чего‑то, вырезал римскую единицу, как и положено на настоящем чижике.
Маркыч одобрил мое творчество, перестал грести, мы сказали полагающиеся случаю слова и торжественно предали наш символический чижик волнам на счастье всех народов и поколений…
Но на крыльце в Павловке я вырезал тогда не символический, а просто чижик. И в ответ на Димин вопрос, чем же мы здесь будем заниматься три дня, я, все еще продолжая строгать, сказал:
— В чижа будем играть.
Рассмотрев мой чижик, молчаливый, степенный дембель Петя вынул окурок и, покачав головой, сплюнул, с безропотной покорностью судьбе утвердив:
― Совсем офигели… Ну что же делать, пошли играть.
Два из трех дней практики, буквально от темна до темна мы с маниакальным вдохновением играли в Павловке в чижа. Пришлось объяснить правила Диме, никогда не игравшему в чижика ни в своем привилегированном детстве, ни в олимпийских тренировочных лагерях сборной СССР; поспорить немного с Хатом, который со своим сержантским опытом деда–старослужащего смешливо пытался внести в игру какие‑то новопридуманные правила, предоставляющие неоправданные льготы умудренным жизнью дембелям, но все предварительное утряслось очень быстро.
Я не знаю, какие азартные игры («на человека») существуют в зонах, но мне почему‑то кажется, что в чижа мы играли, как обреченные смертники. Было в этом что‑то полностью отрешенное и от оставленного за пределами АБС привычного «гражданского» мира, и от самой физиологии растений, ради которой мы в эту Павловку приехали, и даже от традиционных мыслей о девушках и дружной конспиративной вечерней выпивке. Игра в чижа была эйфорией, самодостаточным таинством и буйством, не требовавшим дополнительных раскрасок или подсветок.