Вдоль нее, вдоль этой дороги, на проводах и по округе ― не туркестанские, не заграничные, не тропические, а исконно свои, незатейливые до щемящего совершенства птички: скворцы, сороки, обыкновенные и камышовые овсянки; жуланы восседают на сухих торчащих ветках; синичьи выводки перелетают хлопотливо вдоль куртинок ольхи; канюки парят как‑то гостеприимно, а вовсе не хищно; воробьи хлопочут на покосившихся заборах.
Под звучащие в кабине мелодии «Битлов» проносятся мимо нас за окнами мелколиственные перелески, лесные опушки, поросли иван–чая вдоль обочин, маленькие деревушки, увядшие, но нарядные, как обихоженные покойницы.
И вот, на краю одной из них, стоит на дороге мужик. Коржавый, мятый, небритый, нечесаный; в растянутых на коленках тренировочных штанах, в выцветшей военной зеленой рубашке, застегнутой не на ту пуговицу; прижимает одну руку к сердцу, а другой показывает: мол, налейте, Христа ради…
Как говорится, шлет привет уже даже не со дна, а с самого что ни на есть поддонника…
А мы и не притормозили. Неслись на такой скорости, что и подумать не успелось. А реактивности чувства, чтобы остановиться не думая, видать, и не хватило.
По тому, как у Маркыча тень пробежала незаметная по лицу, я сразу понял, что и он, так же как и я, про это самое подумал и скукожило его точно так же внутри, как и меня: нам эта четвертинка ― что есть, что нет ее, а мужику этому ― она желаннее всего, она бы для него манной небесной ниспала и счастья бы ему дала часов на несколько…
Но не притормозили, не пошли на неудобство резкого торможения, не стали скрипеть колесами по гравию, подняв целый столб пыли, не стали сдавать задом, а проехали чисто, быстро, иномарочно, как раз так, как этот мужик, не надеясь, и ожидал своим помутненным подсознанием, что мы и проедем…
Это я не к тому, что цель жизни ― алкашу стакан налить. А к тому, что уж если рассуждаешь о цели жизни, то алкашу не налить, когда трубы горят, ― западло…
А уже минуту спустя словно обожгло ― вспомнилось, как несколько лет назад иду по Балашихе таким же временем (часов одиннадцать утра), но не летним, а зимним утром, перехожу через Горьковское шоссе у остановки «Спортивная», застрял на середине перехода, жду, пока поток машин на светофоре остановится. Недалеко от меня на разделительной полосе так же стоит мальчишка лет тринадцати, топочет от нетерпения, хочет перебежать. Я ему свистнул строго, хотел кулак показать, чтобы стоял смирно, но куда там, машины идут сплошной рекой, не слышит ничего.
Выбрал он момент и ринулся вперед в узкую пустоту между недалеко идущими друг от друга грузовиками, а в этот момент в эту же пустоту, в нарушение всех правил, из левой полосы в правую хищно и лихо поддала сзади, упиваясь мощью шведского турбомотора, темно–сине–зеленая «вольво», и как раз, миновав грузовики, не видя ничего из‑за них, на всем ходу и ударила бампером бегущего мальчишку, даже не притормозив…
Взлетело в воздух удивленное своей смертью тело, медленно перевернулось вверх тонкими мальчишескими ногами, беззащитно торчащими из сгормошившихся штанин, пролетело плавной дугой по воздуху, словно играя, словно на батуте. И с ужасной мясной мягкостью ударилось прямо грудью о расширенное бетонное основание стоящего на обочине шоссе фонаря. И замерло, обернувшись вокруг него податливой неподвижной дугой, словно кто‑то бросил со всего маху размятую и разогретую в невидимых руках плитку живого пластилина на ствол тонкого дерева…
«Вольво», рванувшись еще быстрее, ушла вперед к Москве. Номер я не успел разглядеть, хоть и присматривался (поздно уже было, когда взгляд перевел). А рядом с телом остановился обшарпанный «Запорожец», выскочили из него два обеспокоенных невзрачных мужика, подняли парня и полубегом понесли его укладывать на заднее сиденье, неудобно затискивая уже почти выросшее тело в тесную кабину…
Автобус я ждать не стал, даже не вспомнил про него, пошел домой, на «Южный», пешком по морозному воздуху через речку, мимо церкви; зубы у меня сцепились, иду изо всех сил, чем быстрее, тем легче… Пришел, позвонил в дверь, Роза открывает, а у меня вдруг слезы из глаз двумя ручьями нелепых и странных брызг, и хрип какой‑то из горла, а я сам и не могу поделать ничего, только затыкаю эти слезы руками, но не помогает.
Роза как увидела, помертвела вся: «Что? ЧТО С ВАСЬКОЙ?!!» ― а я и ответить ничего не могу, только промычал что‑то, крутя головой, мол, ничего с ним, не волнуйся; в ванную заскочил, а хрен его разберет, не могу заткнуть, хлещет и хлещет из глаз… А я сижу на ванне и думаю почему‑то: «Птички, птички, ну куда же вы смотрели!..»