Едва успеваешь увидеть круп конский да спину эконома.
— Понесло куда-то в Пески.
— Не разживется и там. Не наймет.
— А что?
— Бастуют.
Тихо садится солнце на зеленом небе,— должно быть, к ветру. Что-то гнетущее, тревожное незаметно растет. Рдеют, как угли, окна, и рев скота разрывает густой воздух.
Хоть бы накормил кто скотину.
— Разве она виновата... Стоит, бедная, не евши, не пивши...
На небе, как всевидящее око, всходит вечерняя звезда.
Скотина в усадьбе все громче ревет. Коровы не мычат уже, а хриплым скрипучим рыком, полным отчаянья и муки, зовут на помощь. Лошади сердито ржут. Неистовствуют в стойлах, бьют землю копытами, ноздри их раздуваются от гнева.
Женщины в тоске выбегают из хат.
— Ой, слушать не могу, как плачет скотина.
— Ей-богу, сама побегу кормить...
— Тоскливо как, господи... У меня дети даже плачут.
Смеркается. Тени выползают из своих убежищ и тайком, исподтишка ложатся земле на грудь.
А из усадьбы упорно и нестерпимо катятся в деревню волны дикого рева, точно корабль гибнет на море и в предсмертном отчаянье надрывает горла сирен.
Тогда Прокоп посылает хлопцев в усадьбу.
Скот не виноват.
Пан молчал — и люди тоже. Ходили на поле, жали свой хлеб и посмеивались злорадно, когда панский эконом ни с чем возвращался из соседних деревень. Солнце пекло, пшеница сохла и готова была течь. Приезжал становой[29]. Почтовые колокольчики, лай собак, грубая брань и крики — все это пронеслось, как туча в летнем небе. Так и уехал ни с чем. Только Хому взяли,— он станового напугал.
А пшеница текла.
Тогда эконом стал податливей. Ставил водку и все уговаривал. Кто выругается, а кто и выпьет. Пили водку — почему не выпить? А работать не шли. Может, кое-кому и хотелось, да боялся. А пшеница текла.
Маланка пошла в поле. Припала ухом к безбрежной ниве, словно чайка грудью к морю, и слушала, как тихо сыплется зерно перезревшего колоса, мягко капает на землю, точно плачет нива золотыми слезами. Ей жалко, как ребенка, хотя и панское. Становится на колени, раздвигает колосья и собирает красные зерна так осторожно, нежно, любовно, точно младенца вынимает из купели. Хлебец святой!..
Кое-кто из постоянных работников вернулся к пану. А жатва не начиналась. Наконец через неделю пан набавил цену. Не такую, как люди хотели, а все же значительно большую, чем прежде.
— Становиться?
— Станем.
Прокоп тоже советовал:
— Пора.
Люди сразу припали к господскому полю, как к воде в зной, наставили копен, скирд.
А Хому Гудзя скоро отпустили. Он возвращался как раз господским полем. Только взглянул на жнецов и криво усмехнулся.
Низко стелются тучи, растут, сбиваются в груду и опадают. Ветер будто сено сгребает в ночном небе, ставит копны.
На лугу тяжело дремлют черные стога, будто пасутся сытые волы. Они расплываются и исчезают в темноте, но Хома видит их всюду: вот тут, с правой стороны, позади и слева над головой. Сено такое скользкое, гладкое, так хорошо пахнет, что хочется засунуть в него руку, расшевелить мертвые стебли и выпустить на волю приглушенный запах душицы, горошка и донника.
Острый, колючий смешок шевелится в груди у Хомы, подкатывается к горлу. Ха-ха!..
Поработали руки, походили ноги, пока собрали такое богатство.
И вот один миг...
И не кончает. Он будто видит: ставят стога. Пан прохаживается, как аист. Нагнулся, сунул нос в сено: «Хорошо сенцо?» — «Как золото чистое...» — «Убирайте же, мужики, убирайте, чтобы дождь не смочил...» — и поглядывает на небо. Засунул руки в карманы, штаны на нем черные, а куртка белая, и вновь зашагал по лугу, как аист.
И смех танцует в груди.
Хома лениво засовывает руку в карман и не вынимает.
Зачем торопиться? Успеет.
Ветер шумит среди стогов, пьяный от запаха сена, тучи ложатся на луг, ночь — будто озеро в берегах неба, а Хома снова видит: стоит перед паном эконом, арапник — сбоку.
«В этом году у нас больше сена».— «Да, прошу пана, хватит на зиму, будет и на продажу».
«Будет на продажу»,— говорит себе Хома.
Он осторожно надергал сена и встряхнул им. Потом достал из кармана спички.
Ветер гасит огонь, но Хома нагнулся, прикрыл огонек ладонями и загляделся, как лепестками розы заалели его руки.
Сено не хочет гореть. Потрескивает и дымит прямо в глаза. Это сердит Хому. Однако огонь делает свое.
Тогда деловито, спокойно Хома отходит к другому стогу. Сверкнет на миг и снова погаснет.
Кончил наконец.
Теперь он хочет смотреть.
Ложится на живот в отаву, кладет голову на ладони и ждет.
Стога отчетливо чернеют, даже закрыв глаза, Хома их видит; потом покрываются дымом и становятся легкие и подвижные.
Маленькие огоньки начинают играть под ними, как дети в красных юбочках. Они скачут по бокам и лезут вверх, а черная масса то пригибается под ними, то вырастает вдруг, словно старается сняться и полететь.
Голова Хомы тяжело лежит на ладонях. Удивительное спокойствие наполняет его, только глубоко где-то, на самом дне, в груди, червячком извивается смех.