Помню жадно глядящие на меня глаза слушателей, их раскрасневшиеся от возбуждения лица и как легко мне было выкладывать перед ними один за другим тезис и антитезис, как аккуратно и броско, словно шары в лузу, ложились выводы, искрились шутки и остроты, как элегантно звучала ирония – песня была, а не лекция.
Слушатели улыбались, похохатывали, в иных, наиболее удачных местах раздавались аплодисменты, что еще больше подстегивало и раззадоривало меня, особенно в скепсисе по отношению к человеческой природе, к ее парадоксальному или даже, точней, нелепому устройству, так странно и необъяснимо сочетающему добро и зло, красоту и уродство.
И все бы замечательно, если бы не лицо этого «патриарха» (так я сразу его окрестил) с белоснежной бородой и легко струящейся вокруг головы волнистой белой гривой.
Впрочем, даже не столько в лице дело. Просто он ни разу не улыбнулся, не выказал внимания – ни намека… Как сидел с задумчивым невозмутимым видом, так и оставался.
К слову, о невозмутимости или, скажем иначе, безучастности. О покое. Тоже ведь искусство. Мы все тормошимся, суетимся, горим (если ты гореть не будешь, если мы гореть не будем…) и думаем, что так надо, а правда (или истина) – она в чем?
Если вы подумали, что сейчас прозвучит ответ, то ошибаетесь. Этого не знает никто, а если скажет, что знает, – не верьте… Точки зрения могут быть разными, это так, тут нужно смириться, предоставив им сосуществовать, корректируя по ходу процесса или, по необходимости, вступая в полемику. Единственная точка зрения – это конец.
В невозмутимости же – своя правда. Это тоже ответ на вызов жизни, как вода – ответ огню, тепло – холоду. Невозмутимость сродни безучастности самой жизни, безмятежности вселенной, равнодушию мироздания. Тишина ночи, покой горных вершин, бездна звездного неба – вот что, вероятно, близко этому состоянию…
Впрочем, слова тут бессильны.
Меня всегда окликала эта глубь. В самые кризисные минуты своей жизни я ощущал ее зов: тишина в разрывах страха и трепета, страсти и азарта (как внезапная синева между темными грозовыми тучами) манила меня, но всегда оказывалась недостижимой (покой нам только снится).
Впрочем, это все лирика. С тем человеком было иначе, хотя его лицо (как будто знакомое) и оставалось отстраненным, будто он сидел не на лекции, а где-нибудь в скверике на скамеечке.
Пенсионер с ликом тибетского отшельника.
Абсолютно уверен: то было одно из лучших моих выступлений. Тогда я еще не предполагал, что этот господин станет завсегдатаем чуть ли не всех моих докладов, но обращался именно к нему – в надежде, что он хоть разок улыбнется или одобрительно кивнет, или хоть как-то отреагирует на какую-то интересную и важную мысль, которую я с таким воодушевлением и, не побоюсь показаться нескромным, артистизмом излагал.
Распаляясь все больше, я стремился к отклику (любому) с его стороны, как пылкий любовник стремится вызвать в равнодушно отдающейся ему женщине ответную страсть. Не скрою, во мне говорил инстинкт власти, который присущ любому профессиональному оратору, – во что бы то ни стало завоевать аудиторию.
Тогда мне этого так и не удалось.
Все мое пенящееся славословие свободе и демократии, которыми человек – ради своего достоинства – не должен пренебрегать, хотя свобода куда более обременительна, чем рабство, а бегство от нее во все времена человеку столь же свойственно, как и стремление к ней, весь пафос, на который я был способен, чуть приперченный иронией и легкой усмешкой в адрес человеческой слабости, – все это почти поэтическое творчество пролетало мимо него, как неточно пущенный снаряд.
А ведь других-то мне удалось зажечь…
Потом, после лекции, выложившись на полную катушку и чувствуя себя выжатым как лимон, разочарованный и раздраженный – вместо удовлетворенности, на которую имел полное право, я поймал себя на недружелюбной мысли, что господин этот, вероятно, из тех, кто верой и правдой служил благополучно почившему режиму (хотя среди них редко встречаются с
В этом смысле я был на высоте, поскольку не дал ему никакой зацепки, в противном случае он бы попытался поставить меня в тупик каким-нибудь каверзным вопросом или подковыристой обидной репликой. Его безучастность вполне можно было расценить как мой успех – если не завоевать, то хотя бы нейтрализовать.
Вероятно, мне хотелось бы так думать, но убеждать других подчас куда легче, чем самого себя. Тут риторика, увы, не работает. Тем более что вполне могло статься как раз наоборот: господин мог оказаться совсем из другого теста – скажем, из старых диссидентов или, что еще более подходило к его величественной осанке, из тех, бывших, которых-то и осталась совсем горсточка. Иным из них, хлебнувшим на своем веку, просто на диво удается сохраниться, и вот он пришел, чтобы послушать-проведать, чем нынче дышат более молодые.
В конце концов, могло же ему что-то не понравиться?