Фильм, которому аккомпанировала сеньорита Голондрина дель Росарио тем вечером, назывался «Умершая от любви». Будучи натурой чувствительной, она разволновалась до слез и играла вдохновенно как никогда. Правда, увлекшись историей влюбленных, пару раз засматривалась на экран и совсем забывала про музыку, вызывая волну возмущенного свиста. И все же ничто не могло вывести ее из благостного оцепенения, в котором она вышла из театра. Сейчас, перед сном, она все еще вспоминала самые романтичные сцены фильма. Разрумянившись, как будто воздух в комнате подпалили с четырех концов, она дольше, чем следовало, разглядывала себя голую в зеркале.
Февраль полыхал той ночью так, что чуть не железо плавил. Бельо Сандалио, пьяный, как сапожник, когда пианино на время смолкло, поднялся на маленькую сцену, поиграл клапанами, коротко сплюнул и поднес трубу к губам — нижняя челюсть встала на место, мундштук оказался крепко зажат, грудная клетка выпятилась, натянув ткань рубашки. Когда он начал играть, сильные золотые звуки вдруг осветили собой все вокруг и доверху залили зал. Воздух гудел. Пианист, потасканный мулат во фраке, вернулся на сцену подыграть ему в лучшей джазовой манере. Давно Бельо Сандалио не трубил так страстно. Грех было не зажечь такую ночь музыкой, и он, расчувствовавшись от спирта, превратился в горячего ярмарочного цыгана, запускающего ртом залп огня. Воцарилась тишина. Насторожившись, женщины чувствовали, что музыка бежит по их телам, как теплая вода, что она, словно густая золотая краска, заливает грязный бордель; они догадывались, что еще чуть-чуть и можно будет протянуть пальчик, вымазать музыкой и накрасить золотом губы, ногти, веки. Некоторые плакали, сами того не замечая. На мгновение они воспарили и стали чисты, как пронзительная музыка, до капли выжавшая самую суть ночи.
Сеньорита Голондрина дель Росарио прилегла с томиком стихов, распахнув окно ночи и луне. Сборник назывался «Собрание закатов»[14] и принадлежал перу юного чилийского поэта. Когда, примостив книгу на груди, она шепотом повторяла «взлетает бабочка и чертит круг огнецветный и последний», теплый ночной ветер донес ей обрывки музыки. Играли на трубе. Мелодия добежала до ее ушей, как струя жидкого, обжигающего, вселенского золота, будто само измерение ночи растаяло в чистый звук трубы. Чтобы лучше слышать, она закрыла глаза и погасила лампу. Звук был жаркий и яркий, мелодия — прекрасная и странная, притягательная, как луна. Завороженная, она поднялась с постели, накинула розовую сорочку и вышла в патио, колодец с лунным светом. Следуя за звуком, она подошла к уборной, сонно парящей в углу двора. Ей казалось, что труба играет для нее одной. В умопомрачении ей захотелось перемахнуть стену, отделявшую патио от публичного дома. Может, тогда она различит человека или ангела, который творит эту ошеломительную, соблазнительную, льстящую всем ее чувствам музыку. Сеньорита Голондрина дель Росарио была совершенно не в себе.
Когда Бельо Сандалио доиграл и вернулся за столик, смуглянка поджидала его там. Держа в руке поднос и сладострастно, как мартовская кошка, прильнув к трубачу, она предложила ему стопку горькой или чего пожелаешь, сахарный мой. Смуглянку называли Пупсик, и была она известна как одна из самых бесстыдных шлюх в селении. Головокружительные изгибы ее тела, пружинистая поступь и четвертичный блеск черных глаз находились в распоряжении капитана карабинеров, в данный момент надиравшегося за темным столиком в глубине зала. Поднеся выпивку, кокетка не отвела от Бельо Сандалио своего лучшего бронебойного взора роковой стервы и под неправдоподобным, но возбуждающим предлогом того, что руки у нее заняты подносом, попросила об одолженьице, ты мне не вытащишь панталончики, милый, а то так неудобно там. Бельо Сандалио вопросительно вскинул брови, и смуглянка воркующим голоском разъяснила:
— У меня трусы в задницу впились, зайчик!
Пупсик подвергала всякого приглянувшегося ей мужчинку этому испытанию. Говорила, мол, тот, кто не испугается поправить впившиеся панталончики на глазах у олуха-капитана, тот и есть ее принц на белом коне. Бельо Сандалио, не выказывая особого удивления, невозмутимо улыбаясь своей ледяной улыбочкой, положил трубу на стол, пригладил медные пряди назад, и в напряженной тишине, сковавшей всех присутствующих, медленно и сладострастно, словно змея вверх по дереву, его длинная веснушчатая пятерня заползла под обтягивающее платье из синего бархата, чуть не лопавшееся той ночью на Пупсике.