Около полудня, совсем уже обезножив, солдаты углядели вдали селитряной лагерь Дибухо. Казалось, вот он, скрюченной рукой подать, но они все шли, шли, а дойти не могли. Чем дальше они шагали, тем глубже в душу им заползало ужасное подозрение, что они не продвигаются ни на йоту, а вовсе даже откатываются обратно. «Шаг вперед, два назад получается», — говорил сбитый с толку Иполито Гутьеррес. Лагерь казался уже недостижимым миражом. Обгоревшие на солнце солдаты, бредя от жажды, вдруг смешали ряды и в беспорядке кинулись бежать к лагерю — кто быстрее. Канделарио Перес и Иполито Гутьеррес, шатаясь на израненных в кровь ногах, опираясь друг на дружку, медленно плелись к «етитскому лагерю, чтоб он провалился», маячившему под носом, но такому подло неуловимому. Обоим пришлось выбросить сапоги за негодностью и обмотать ноги платками да носками. Лучше не становилось. Шагу нельзя было ступить без боли, потому что «гребаное солнце, в гробу я его маму видал» превращало песок в раскаленную печку. Трое их однополчан уже сошли с ума и умерли, и друзья, перебирая все ругательства, изобретаемые Иполито Гутьерресом, — позже они будут ободрять его в самые страшные мгновения сражений, — шагали, словно два живых мертвеца.
Пока, взобравшись на пригорок, Канделарио Перес от изнеможения не рухнул навзничь на обжигающую землю и не сказал Иполито Гутьерресу бросить его и идти дальше, а он уж не жилец. Иполито Гутьеррес, сам чуть не валясь с ног, обругал его, велел гребаному лиркенцу не быть бабой, не быть соплей, продержаться еще немного и не потакать безносой. Но тот и шагу был не в силах сделать. Тогда его лучший друг подложил ему под голову камень и сказал, что доберется до лагеря и принесет воды. Пусть только продержится хоть чуть-чуть. Пусть не будет размазней. Пусть только, черт этакий, чтоб его совсем, не перестает дышать, просто не забывает дышать. И он оставил его свернувшимся в клубок на песке.
Полуденное солнце поджаривало его заживо, огненный паук изнутри выжирал глотку. Иногда он открывал глаза и, как помешанный, пристально вглядывался в солнце. Он чувствовал, что лучи падают ему на веки, словно жидкое пламя, словно расплавленная сера, бегут по его истрескавшемуся лицу, по измученным спаленным губам. И в жестокой агонии, уже приняв покорно свою участь, он заметил, что слепнет. Потом он умер.
Будто из далекого чистилища донеслись до него отголоски фраз: «Вон солдат лежит». Голоса приблизились и сказали: «Что вы тут валяетесь, рядовой, как скотина на солнце. Так и помереть недолго без прикрытия». Он приоткрыл глаза и узнал их. Капитан из Второго батальона и с ним младший лейтенант. Он отвечал: «Господин капитан, я изнемог от жажды и от ран в ногах». Усатый капитан по фамилии Сотомайор хриплым, не терпящим возражений голосом крепко выбранил его, велел сию секунду встать и идти дальше. «Это приказ, рядовой!» — наклонился и проорал капитан ему в самое ухо. Он с невероятным усилием поднялся, отыскал в себе последнее дыхание и вновь зашагал по острым камням, резавшим уже обесчувствевшие от боли ступни. Так он передвигался почти ползком («совсем на четвереньки встал», — говорил он позже) и вдруг увидел трусившего ему навстречу Иполито Гутьерреса. Это походило на мираж. Его друг улыбался и тряс флягой, полной воды, и, когда он хотел вырвать флягу и напиться со всей силой отчаяния, тот не позволил ему, а стал вливать в рот потихонечку, полегонечку, дружище Кандела, горьковатую воду, и он смаковал ее с несравнимым наслаждением. Потом друг отдал ему флягу, и он смочил волосы и сожженный лоб. Нету, нету в целом свете ничего лучше фляги с водой, черт бы все подрал.
— Ничего нет распрекраснее, Гутьеррес, мамой клянусь! — вопил он, обезумев. — Ничего нет вкуснее! — и лил на дымящуюся свою башку добрую струю воды.
Лагерь Дибухо являл собой жалкое скопище сложенных из селитряных глыб да дерюги хибарок-навесов, где жили шахтеры. Рухнув в тени ошметков дерюжных мешков, словно в цветущем оазисе, друзья завалились спать и проспали бы, кабы могли, до самого конца войны.
По окончании кампании его друг Иполито Гутьеррес вернулся к себе в Кольтон писать книгу, и больше он о нем не слыхал. Канделарио Перес дослужился до младшего сержанта и поступил, как многие чилийские солдаты, да и некоторые из Перуанско-Боливийской конфедерации тоже: вместо того чтобы уехать на родину, где его не ждало ничто, кроме сиротского одиночества да расшатанного деревянного плуга, он решил остаться работать на селитре.
Прошли годы, и, шурфуя пампу во внутренних районах провинции Антофагаста, Канделарио Перес во второй раз умер от жажды и безумия.
Некоторое время пожив на прииске Агуа-Санта, знакомом ему еще с военных времен, Канделарио Перес отправился попытать счастья в Центральном кантоне. Там он и познакомился с испанским первопроходцем Викториано Пигом Гонсалесом. Тот приехал в Чили во времена расцвета серебряных шахт Караколес, осел там, поработал, дело не пошло, и он переключился на разработку селитряных месторождений.