Ненарочито, естественно они подружились с Иваном Дзержинским и написали цикл песен «Первая любовь». Эти стихи появились в дни, когда Алеша ходил в сквер на свидания с балериной из Ленинграда Галей. Молодость — это счастье молодость, а влюбленный поэт — «больше, чем поэт». Девушка, похожая на фарфоровую статуэтку, пленяла его воображение. Тогда поэту казалось, что она — его первая настоящая любовь. Василий Павлович потешался над страданиями «юного Вертера». Фатьянов злился. А теперь Соловьев-Седой уехал в столицу и поселился в гостинице «Москва», поскольку сердце начинало саднить при виде едва живого, распростертого в развалинах, но не растоптанного Ленинграда. Кому захочется сочинять музыку на руинах родного дома! Лучше бы он оставался в Чкалове со своими простыми шутками.
«Любыми путями хочу на фронт!» — писал Фатьянов друзьям. Они в гостиничных номерах разрезали его «треугольники» и читали, тоже по-своему тоскуя о ставшем на время «своим» Чкалове. Не было там слишком сладкой жизни, но было то, что не забывается — отрезок полноценной жизни, удачной работы, счастливые, насыщенные озарениями дни. Читали они послания Алексея и думали, о том, чем же помочь другу.
Редкие из мужчин стремились отсидеться в тылу.
Замполит ансамбля Южно-Уральского военного округа Петр Павлович Харланов ходил ходоком от всех артистов к начальнику политуправления округа. Оркестранты, певцы и плясуны требовали оружия, им стыдно было изображать фронтовиков на сцене, всеми силами они стремились на передовую. В большинстве это были молодые, здоровые парни. Каково же было Фатьянову, на которого равнялись, как на правофлангового! В очередной раз явившись в штаб округа, лоб в лоб Харланов столкнулся с Фатьяновым, который потихоньку протискивался в приоткрытую дверь приемной начальника политуправления. Теперь они вдвоем, стоя перед начальником, не мямлили, а отчаянно требовали отправки на фронт. Их доводы были убедительны, мотивировка безупречна, желание безгранично, жестикуляция — угрожающа… Но вместо желаемого понимания они получили нагоняй.
— А вам, рядовой Фатьянов, стыдно должно быть вдвойне! Ваши песни давно воюют! — Сказал полковник высокопарно, в духе времени. И раздраженно выпалил в спину уходящему поэту: — Три наряда вне очереди!
— А что мне «губа»? — смеялся Алексей Иванович. — Только в неволе и создавались шедевры! Классические произведения были написаны в неволе, ведь так? — Спрашивали его глаза с лукавым простодушием.
2. Автобиография
В один из зимних вечеров, а именно 19 декабря 1943 года он вспомнил не слишком давнишнюю встречу. С думами о Москве, родных и друзьях, припомнился ему и ЦДЛ, куда он любил захаживать в мирное время. Оказавшись ненадолго в Москве в январе 1942 года, он забежал туда перед отправкой в Чкалов. Знаменитый Дубовый зал напоминал тогда военный штаб. Гардеробщики принимали серые суконные шинели. Поскрипывали под шагом не то ступени старинной лестницы, не то сапоги. По-военному пахло махорочным дымом — он сгущался под потолком в плотную дымовую завесу. Алексей вспомнил свою встречу с Федором Майским, кандидатом филологических наук, составителем нового библиографического словаря советских писателей. Узнав местонахождение Фатьянова, Майский теперь написал ему в Чкалов из эвакуационного Челябинска. Он напомнил свою просьбу и сообщил, что ждет ответа по-прежнему.
Автобиография была написана в короткую бессонную ночь и так вдохновенно, будто Алексей макал перо в воды Клязьмы. В Вязниках и Малом Петрино, видел он, цвели вишни. На книжную полку и портреты любимых поэтов падали бело-розовые лепестки. Алексей был силен и честен в любви, он не посчитал зазорным сообщить о своем поклонении лире Есенина, запрещенного поэта. Он искренне шутил над собой, со здоровым юмором писал о собственных неудачах и заблуждениях. Не имея привычки к написанию энциклопедических статей, он невольно сбивался на дружеский тон письма:
«В Москве наряду с увлечением литературой безумно увлекся театром, и в 1937 году написал пьесу, которую предложил одному из московских театров. Там, прочитав ее на художественном совете и видя, что я кажусь человеком воспитанным, не стали мне грубить, а вежливо сказали, что-де в пьесе есть некоторые недостатки, и вернули мне рукопись, в которой я размахнулся почти по-шекспировски. Но, увы! Театр не понял автора и он, т. е. бедный автор, в недоумении проходил всю ночь от памятника Гоголю до памятника Пушкину, а утром зло принялся за вторую пьесу, которую, к счастью, не закончил.
Вскоре я стал сочинять песни, которых никто не пел, исключая разве соседскую домработницу, которая пела из уважения к тому, что я просиживаю целыми ночами за письменным столом, да разве еще старой тетки. Но тут, надо полагать, говорили родственные чувства».
Теперь — слава Богу! — он мог написать и об удачах. Фронт знал его песни, и труд его потому не был пустым и никчемным.