– А ежели сына мово не обучишь мудростям, – добавил майор Потемкин, – быть тебе от меня драну…
– На все воля господня, – отвечал пономарь, робея.
Взял он дощечку и опалил ее над огнем, чтобы дерево почернело. Мелком на доске показал Грицу, как белым по черному пишется. Началось ученье-мученье. Сколько ни бился пономарь, складам обучая, мальчик никак не мог освоить, почему изба – это не изба, а «ижица», «земля», «буки» и «аз».
– Изба-то – вон же она! – показывал на окошко.
– Так она в деревне ставлена, а на бумажке инако выглядит. Опять же дом – не дом, а «добро», «он», «мыслете»… Коли не осознал, так опять батюшку кликну с розгами, пущай взбодрит!
В чаянии овса с мукою долго старался пономарь, но обессилел, за что и был изгнан. Отец сам разложил перед собой пучки розог, раскрыл ветхость Симеона Полоцкого. Водя пальцем по строчкам, майор (с утра уже выпивший) бубнил сослепу:
– Смысл реченного мною внял ли ты?
– Не, – отвечал Гриц, – не внял я.
Майор сразу накинулся на него с прутьями:
– У, племя сучье, так и помрешь без разума, бога не познав, о чем в сих виршах складно и открыто сказано…
Но вскоре и отец отступился, сообщив жене:
– Родила ты бестолочь эку!
– Неужто и впрямь совсем без разума наш сыночек?
– Весь в тебя, – отвечал муж, тяжко задумавшись. – Надо в Дятьково ехать. Сказывали мне братцы, что живет там в отставке артиллерии
Сочетание слов штык-юнкер было чересчур колючим и непонятным, отчего Гриц заранее стал готовиться к худшему. Так оно и случилось. Однажды въехала в Чижово телега, поверх охапки соломы сидел Оболмасов в драном мундире, заросший шерстью, аки зверь библейский. А вместо ноги была у него деревяшка, жестоко исструганная с боков на лучину для нужд скромного сельского быта…
Штык-юнкеру первым делом поднесли чарку.
– Этот, што ли? – спросил он, на Грица кивая.
– Он, батюшка, он и есть, дурень наш, – кланялась мать. – Уж ты постарайся, покажи ему науки всякие, чтобы умнее стал…
– Это я вмиг! – обещал герой Полтавы, выпивая…
Перед изначальным уроком отстегнул он свою ногу и водрузил на стол, указывая на нее перстом поучительно:
– Вот этой ногой да по башке – у-у, пыли-то будет!
Велел он писать на доске сложение четырех к пяти, а затем коварно повелел из полученной суммы восемь вычислить.
– Сколь получается? – спрашивал злоумышленно.
– Сам небось знаешь, – опасливо отвечал Гриша.
Штык-юнкер потянулся было к ноге, но ученик тут же выкинул ее в окно, за ней и сам выпрыгнул. Моментально очутился на самой верхушке дерева. Оттуда, неуязвимый, как обезьяна, Гриц внимательно пронаблюдал за отъездом штык-юнкера, награжденного пятью рублями («за посрамление чина»), и спустился на землю, лишь соблазнившись посулами матери:
– Так и быть! Дам я тебе пенки с варенья слизать…
Отец даже сечь не стал. Майор впал в мрачную меланхолию, которая исторически вполне объяснима. Дело в том, что по законам Российской империи всех дворянских недорослей надобно являть в герольдию на первый смотр в семилетнем возрасте. От родителей строго требовали, чтобы дети читать и считать умели… Долго обсуждали Потемкины эту монаршую каверзу, потом решили целиком положиться на волю божию и стали заранее готовить дары в смоленскую герольдию. Отец выговаривал сыну:
– Ничего-то с тебя, кроме навозу, дельного еще не было, а сколько убытков я терпеть уже должен…
В канун отъезда служили молебны, лошадей откармливали овсом. Гришу нарядили в сапожки, подпоясали красным кушачком. На телегу громоздили дары – окорока и гусей, бочата с медом, бутыли с наливками. Крестясь и поминая бога, тронулись! Отец угрожал: дворянских смотров бывает три – в 7, в 12 и в 16 лет.
– Сейчас еще можно откупиться, а вот на третьем смотре не откупишься и пропадешь на краю света… Нно-о! – понукал он лошадей.