– А разве шталмейстер в дворцовых каретах и лошадях тебе отказывал? Смотри, ежели какие шашни откроются, сам голову потеряешь и мою… м о ю погубить можешь!
Потемкин был занят составлением планов грядущей кампании. «Я вам говорю дерзновенно, – писал он в эти дни, – что теперь следует действовать в политике смело. Иначе не усядутся враги наши, и мы не выдеремся из грязи. Я не хочу знать никакой Европы: Франция с ума сходит, Англия уже сошла, Австрия трусит, а протчие нам враждуют… Дерзости, как можно больше дерзости!» – призывал Потемкин.
Все три месяца пребывания в Петербурге светлейший никого не принимал, сам нигде не бывая. Правда, его карету иногда видели подолгу стоящей перед домом Нарышкиных. При дворе были уверены, что Потемкин серьезно увлечен юною Марьей Львовной Нарышкиной. Безбородко всюду говаривал, что быть скоро свадьбе. Машенька, спору нет, была обворожительна, и Гаврила Державин, восхищенный ее игрою на арфе, сочинил стихи «К Евтерпе», пророча ей «светлейшее» лучезарное будущее:
Качества твои любезны
Всей душою полюбя,
Опершись на щит железный,
Он воздремлет близ тебя.
Но Потемкин на брачном ложе не «воздремал»: 6 мая неожиданно для всех он быстро выехал из столицы. Кучер задержал лошадей у заставы. На дороге, преграждая путь, стояла карета императрицы, дожидавшейся его. Екатерина и Потемкин отошли подалее от людей, чтобы никто не мешал им проститься.
– Как часто я тебя провожала, а ныне сердцем большую беду чую… Береги себя, батюшка родненький, – сказала Екатерина. – Сам ведаешь, что мне без тебя как без рук, и все дела прахом идут, когда ты на меня осердишься.
Неожиданно она всплакнула (баба бабой!).
– Отчего плачешь-то?
– Да так… время летит, стареем мы, Гриша.
Над ними повис пиликающий в небе жаворонок.
– Не печалуйся, – сказал Потемкин, привлекая женщину ближе к себе. – Мы еще все дела поспеем сделать…
На прощание они крепко расцеловались. Кареты долго не могли разъехаться на узкой дороге, цепляясь осями колес, и Потемкин, распахнув дверцу, видел в застекленном окошке ее лицо – лицо женщины, которая, кажется, продолжала его любить.
Но уже давно любила других…
3. Изображение Фелицы
Плохо кормила Рубана поэзия, и уж совсем обнищал он в занятиях историей отечества. Потемкин его поощрял, но бедность порой становилась невыносима. Это еще не худшие дни поэта – придет время, когда станет он вымаливать милостыню у сильных персон, поминая служебные дни при Потемкине:
Зрел милости его и гневы иногда.
Но гневы мне его не принесли вреда…
Я из сенатских взят к нему секретарей,
Правителем его был письменных идей…
Чрез то и зрение и слух мой потерял
И более служить уже не в силах стал.
Державин слуха и зрения не терял, но облысел раньше времени – не от восторгов пиитических, а после губернаторства на Олонце да в Тамбове; теперь, под суд отданный, искал он в Петербурге заступничества и правды. Добрые люди советовали Державину милости при дворе не искать.
– Сейчас там перемены предвидятся, – наушничали они Державину, – и ты, милости у сильных изыскивая, можешь не в ту дверь стукотнуть; ошибешься так, что потом не подымешься.
Силу придворной интриги поэт уже знал.
– А хороши ли перемены-то будут? – спрашивал.
– Никто не знает того, а ты, Гаврила Романыч, ежели не хочешь, чтобы тебя затоптали, едино талантом спасайся…
Это верно: таланты одних губят, других спасают. Державин заранее для себя решил, что никаких вельмож ни медом, ни дегтем мазать не станет, а воспоет лишь императрицу:
Как пальма клонит благовонну
Вершину и лицо свое,
Так тиху, важну, благородну
Ты поступь напиши ее…
Не позабудь приятность в нраве
И кроткий глас ее речей;
Во всей изобрази ты славе
Владычицу души моей.