— Ваши ответы, — заключил Гамзы-паша, — вполне достойны мудрости ваших кабинетов. Мне очень приятно, что никто из вас не пожалел этой заблудшей женщины — Екатерины, и пусть она, как последняя нищая цыганка, останется одна ночевать в голом поле… Прошу удалиться — сюда войдет прахоподобный посол московов.
Обрескову он заявил, даже не привстав с софы:
— Между нами все кончено! Ваша страна нанесла жестокое оскорбление верным вассалам нашим — крымским ханам, разрушив их волшебный дворец в Галте, и это вызвало гнев в наших сердцах.
Обресков сказал, что в Галте и дворца-то нет — одни сараи для сена.
— Да и как Россия могла оскорбить вашего вассала Крым-Гирея, если вы сами его преследуете ненавистью?
— Отныне вся ненависть — против вас…
После этого Гамзы-паша объявил России войну.
— От сей минуты, — заявил Обресков, — я слагаю с себя все полномочия и прошу Диван не обращаться ко мне ни с какими деловыми вопросами. Но я верю, что моя страна сумеет с достоинством возразить на вес ваши фанаберии пушечными залпами на Босфоре…
Его потащили в Семибашенный замок, где когда-то Византия печатала золотые монеты, а теперь там была тюрьма Эди-Куль. Ворота крепости заранее выкрасили свежей кровью казненных бродяг, кровь еще стекала с них, и капли ее оросили русского посла, входящего в заточение. Следом за ним, пригнув головы под красным дождем, прошли в темницу и советники его посольства. Обрескова бросили в яму, свет в которую проникал через крохотное отверстие наверху… Через это отверстие он наблюдал, как высоко-высоко летают свободные голуби. О боже! Как далека отсюда милейшая Россия, как беззащитна стала юная жена… Крышка захлопнулась.
5. ЖЕСТОКАЯ МЕСТЬ
— Откуда взялись царские манифеста к гайдамакам?
Вопрос задал Панин, и Екатерина невольно фыркнула:
— Никита Иваныч, да сам подумай: я и… гайдамаки?
— Но вся Украина читает их. Золотыми буквами на пергаменте написано твоим именем, матушка… А теперь не только солдаты наши беглые, но даже многие офицеры идут в стан Железняка и Гонты, заодно с ними служат!..
Поначалу Петербург смотрел на дела гайдамацкие сквозь пальцы: вольница ослабляла конфедератов Бара, и русской политике это было даже выгодно. Но теперь пламя пожаров грозило с Правобережной Украины (польской) перекинуться на Украину Левобережную (русскую) и Екатерина созвала совещание.
— Когда человек тонет, — сказал Никита Панин, — его не спрашивают, какова его вера и что он мыслит о царствии небесном. Тонущего хватают за шиворот, спасая. Паны польские сами повинны в возмущении народном, но сейчас их спасать надобно…
Лишь фаворит Орлов вступился за гайдамаков:
— Помяните Богдана Хмельницкого! Тогда не менее, еще более крови лилось. Вы говорите тут, будто Гонта и Железняк бунтовщики? Но, помилуй Бог, булава Хмельницкого тоже из купели кровавой явилась! Ежели б при царе Алексее таково же рассуждали, каково ныне вы судите, Украина никогда бы с Русью не сблизилась…
Генерал-майор Кречетников воспринял приказ из Петербурга болезненно. Он сражался с конфедератами, гайдамаки ему помогали в борьбе с ними. Как же теперь противу союзников оружие поднимать? Это задание он передоверил майору Гурьеву:
— Исполни сам, братец, а как — твое дело…
Гурьев с войсками и артиллерией вошел в лес, где пировали гайдамаки, и сказал, что прислан самой государыней, дабы облегчить холопам борьбу с ляхами ненасытными. Криками радости голота серомная встретила это известие. Началась гульба всеобщая. Гурьев позвал к себе на угощение атаманов. Пришли они. Гонта был, и Железняк явился в шатер майора… Стали пить да подливать один другому. Во время гульбы Гурьев пистолеты выхватил:
— Хватай их, разбойников! — И враз навалились на атаманов, опутали ремнями, сложили, как поленья, на траве перед шатром в один ряд. — А теперь, — приказал Гурьев, — наших с левого берега надобно отделить от тех, что с берега правого…
И своих, левобережных, в кандалах погнали до Киева, а польских украинцев выдали на расправу панству посполитому. Не случись резни уманской, воссоединение Западной Украины произошло бы намного раньше…
Но теперь все было кончено, и Гонта сказал:
— Коль наварили браги, так нехай вона выпьется…
Ивана Гонту судили три ксендза и один монах-базилинианец. Приговор был таков: казнить его на протяжении двух недель, чтобы мучился неустанно: первые десять дней сдирать кожу, на одиннадцатый рубить ноги, на двенадцатый — руки, в день тринадцатый вырвать живое сердце, а уже потом с легкой совестью, поминая Бога, можно отсечь и голову.
Гонту повезли терзать в Сербово, и на эшафоте сказал он палачам, чтобы не трудились поднимать его высоко:
— Вам же легче будет целовать меня в ж…!
Ни одного стона не издал сотник, даже улыбался, когда щипцы палача сорвали со спины первый лоскут кожи. Потом захохотал:
— Неужто ж больно мне, думаете, после панования моего?
Два жолнера забили ему рот землей. Руководил казнью региментарь Иосиф Стемпковский, и Браницкий крикнул ему:
— Хватит уже! Вели же кончать сразу…