Тараканова писала Екатерине, умоляя о личном свидании и чтобы убрали из камеры офицера с солдатом, кои при ней безотлучно находятся, а она ведь женщина, и ей очень стыдно. Екатерина отвечала — через Голицына: «Объявите развратнице, что я никогда не приму ее, ибо мне известны ее безнравственные и преступные замыслы…»
Она просила Потемкина поспешить с делами запорожскими, боялась новых возмущений народа.
— Один лишь Яик с Пугачевым, — говорила Екатерина, — чего нам стоил, а по окраинам еще сколько развелось войск: донское, волжское, гребенское, терское… Вся голытьба российская свободы да безделья в казачестве алчет! Петра Калнышевского, атамана Запорожского, я в Соловки сошлю…
Грицко Нечеса не забыл гостевания в запорожском стане, когда ходил там, небритый и лохматый, пил горилку по куреням, заедая ее вкусной саламатой. И виделись звезды украинские, белые хутора под лунным сиянием, снова, казалось, чуял он поступь лошадей в теплой духоте ночи. Сам был волен: «Пугу-пугу — едет казак с Лугу!»
Польское панство уж на что люто ненавидело запорожцев, но и то признавало: «Турция веками пасть разевала на Киевщину, Волынь да Подолию… где вы, москали, были? Одни лишь запорожцы храбро клали руку в эту пасть, выламывая зубы и султанам и ханам крымским…» Вольность казачья в поговорку вошла, а бунты казачьи вошли в историю. Москва, потом Петербург всегда учитывали опасность, какую несла эта вольность, паче того, казака в голом-то поле голыми руками не словишь… Кучук-Кайнарджийский мир закрепил новые границы, уже на берегах черноморских, и Сечь Запорожская, оказавшись внутри Украины, прежнее значение форпоста потеряла.
Румянцев грубо, но справедливо доказывал:
— Волдырь посередь Украины! Живут в Сечи своей, все в холостом состоянии, в брачное же силком не затащишь. А когда список поименный у них требуешь, они огрызаются: мол, сколько их — не упомнят, а считать по головам — не бараны же…
Потемкин вникал в запорожские неустройства с опаскою. Тронь их — так куда они побегут? Не к султану ль турецкому, не в мамелюки ль?
Но Румянцев тоже был прав: внутри спаянного государства, в котором украинцы и русские все крепче сживались в единую братскую семью, разлагалось автономное устройство, дикое, неуправляемое. Потемкин говорил Екатерине, что не желает проливать кровь запорожскую, сам в Сечи живал:
— И нужды казачьи мне ведомы. А что делать?
— Вот и делай как знаешь… Но — истреби!
Разгромить Сечь удалось без крови и выстрелов. Многие запорожцы рыбу ловили, гостили на хуторах «гнездюков» (женатых казаков), пушкари дремали в тени лафетов. Запорожцев попросту разогнали, как сброд, а все реликвии их (бунчуки там, булавы гетманские и прочее) свалили на возы и увезли. Горланили, конечно, чубатые много. Но куреня их сгорели, укрепления их рассыпались — куда денешься? Сообща решили слать депутатов.
Екатерина дала запорожцам последнюю аудиенцию, повелев им жениться, на что чубатые отвечали ей честно: «Женатый чоловик для нас — хуже пса бродячего!» Кошевые да куренные получили от нее чины офицерские. А другие ушли — пропадать в степях да разбойничать. Но много казаков покинуло родину: они перешли за Дунай, били челом султану турецкому. Там, за Дунаем, и возникла новая Сечь — Сечь Задунайская.
— Нажили мы себе мамелюков, — ворчал Потемкин. — Ну да пусть потешатся, все равно внуками из-за Дуная вернутся…
Петр Калнышевский, последний атаман Сечи, был навеки заточен в монастырь Соловецкий, где и скончался в возрасте 112 лет. Могила последнего запорожца ныне охраняется государством. Но была еще одна могила тех времен, которую неслышно затоптало безжалостное время. Ровно через полвека декабристы, заточенные в Петропавловской крепости, с трудом разберут на стене каземата выцарапанное обращение к милости Божией: «О Due…» — и все!
Допрос самозванки Голицын вел по-французски, а листы допросные женщина подписывала именем «Елизавета», что особенно бесило императрицу. Уже поднаторевшая в политических процессах, Екатерина с пристрастием руководила из Москвы следствием, указывая в Петербург — Голицыну, как создавать «ловушки» из слов, дабы принудить самозванку к раскаянию… Борьба была слишком неравной: противу беззащитной больной женщины, запутавшейся в своих фантазиях, воедино сплотились «герой Хотина», слезам не верящий, и житейски опытная императрица, верящая только фактам. Только фактам! О монолиты стен Алексеевского равелина безжалостно разбивались хрупкие иллюзии и сказочные вымыслы, в тишине казематов угасали молитвы и жалобы. На защиту самозванки храбро выступил один лишь консилярий — Михаил Даманский.
— Я страстно люблю эту женщину, которую стоит и пожалеть, — говорил он князю Голицыну. — Я согласен вывести ее отсюда в одной рубашке и на руках пронести через всю Европу.
Голицын злым человеком никогда не был:
— Я отпущу вас… без нее.
— Без нее лучше пусть я здесь и умру.
— Вы были ее любовником?
— Никогда. Я только любил.
— Скажите — кто она такая?
— Если об этом не знает она сама, могу ли знать я?..