Обедали точно в полдень. Ужинали рано. («В летние долгие, дни почиталось даже и у дворян стыдом при огне ужинать».) Врачи времен Екатерины следили за дневным распорядком, нарушению его приписывали болезни, в книгах и лекциях проповедовали, что даже три часа дня для обеда — уже поздно, а после трех — вредно. В режиме суток изменения начались не снизу, не от народа, а сверху — от разгульной гвардии, от картежной игры, от повадок аристократии, от привычек придворных. Странно, но так: режим русского народа был круто нарушен в Отечественную войну 1812 года, ритм жизни поколебался в 1825 году — возникли большие социальные перемены, это был год восстания декабристов…
А моряки России всегда просыпались раньше России!
Была еще теплая летняя ночь, когда Федор Федорович Ушаков, повелев поднять шлагбаум на заставе, крикнул стражам:
— По указу ея величества — до Херсону!
— Сколько вас тут? — спросили его.
— Много. Открывай, считать некогда…
За его коляскою шагали сотни матросов с рундучками, следом тянулся обоз скрипучих телег, на которых с женами и детишками ехали на новые места тысячи мастеровых — с пилами, топорами и сверлами. Ушаков велел матросам разуться, а если в деревнях сыщут лапти, советовал идти в лаптях.
— Путь далек, берегите ноги, — наказывал он.
Мастеровые собрались хозяйственно — со скарбом, один чудак вез даже горшок с редкостной тогда геранью, возле тележных колес бежали домашние собачки, из мешков торчали головы удивленных котов. Матросы топали по обочинам, а вдоль тракта сновали кареты, пассажиры спрашивали:
— Куда вас столько? И куда гонят-то?
— Флот делать. Черноморский. Тако велено…
Валдай встретил служивых обычным разгулом, трактиры были отворены настежь, воры играли с проезжими в зернь и карты, цыганки, наехавшие из Молдавии, шлялись меж домов, таская белье с заборов, ворожили судьбу парням и девкам, а бедовые валдайские бабы, славные красотой и распутством, заманивали матросов сладкими пряниками…
Русского спутника сопровождал в странствиях дух цветочный, медвяный. Россия была тогда богатейшей медовой страной, иные мужики до ста ульев держали в хозяйстве, а помещики имели пасеки до пяти тысяч ульев, — от этого изобильная душистая река текла по стране, а воск в церквах, для свечей нужный, мерили в ту пору пудами. По вечерам, в раздолье степей украинских, матросы пели русские песни, из дальних хуторов, дремлющих в тишине левад, слышались ответные голоса девчат да парубков. Большие чистые звезды горели в черноте ночи…
Конец пути обозначился ясно, когда завернули вдоль Днепра, в котором искупались охотно. Ночью виделось им зарево на горизонте — страшное. И было непонятно, что там, в Херсоне, не пожар ли? Ушаков не вытерпел, наказал боцманам:
— Ведите обозы далее, я в коляске до города — мигом…
На окраине Херсона, среди поверженных халуп, лежали груды тряпья и соломы, всюду чадили костры, в стороне от жилья валялись мертвые. Часовой вялым движением поднял ружье:
— Назад — зараза! Иль не вишь, куды прешься?
— Да что у вас тут, братец? — спросил Ушаков.
— Ч у м а, — ответил солдат и, зашатавшись, упал…
Издалека шагали мортусы, обшитые с ног до головы рогожами и мешковиной, пропитанной вонючим дегтем. Несли они длинные шесты с крючьями железными на концах.
— И давно у вас так-то? — издали окликнул их Ушаков.
— Мы не знаем. Мы не здешние. Нас прислали…
Это были каторжники. Крючьями они зацепили солдата за острый выступ его подбородка, поволокли прочь, словно падаль. Ружье мертвеца закинули в костер, жаркое пламя нехотя ощупало полировку приклада. А где-то за городом, на Днепре, как сладкое видение будущих странствий, торчали высоченные мачты первого на юге линейного корабля — «Слава Екатерины»…
«Черноморскому флоту быть теперь или не быть?»
Камертаб — Лунное Сияние, Аксинья в православии, Федоровна по крестному отцу Ушакову, — где же ты?
— На кого ж ты меня покинула?..
Старый турок Махмуд держал в посинелых губах гвозди, а молоток наготове. Он взялся за крышку гроба:
— Кысмет! Так угодно воле Аллаха…
Прохор Курносов еще раз вгляделся в тонкое лицо турчанки, навеки запомнил улыбку на губах ее, не забыл выгнутые дуги бровей, словно Камертаб перед смертью сильно удивилась чему-то, и снова захотел кинуться на грудь жены, но Махмуд с грубой бранью отпихнул его прочь от гроба:
— Не лезь! Еще и сам заразу схватишь…
Прохор Акимович перевел взгляд на близнецов своих — Петра и Павла: материнская тонкость была в их детских личиках, только лбы пошире да волосы отцовские, светлорусые.
Он сказал Махмуду, заплакав:
— Так что стоишь-то? Заколачивай уж…
После похорон, вместе с детьми и Махмудом, побрел он в первый же кабак и стал глушить стаканами водку. Махмуд не пил ни капли. Ел рыбу. Дети тянули отца за рукав мундира:
— Тятя, ну, хватит тебе! Пошли до дому-то.
— А где дом? Нет у нас больше дома… все сгинуло.
Черный пудель, скуля, жался к хозяину, ласки его искал. Пахло вином, дегтем, пожарами, тленом и свежей стружкой.
— Ништо не мило теперь… сдохнуть бы!
— Сдохнешь, — сказал Махмуд, — а Петра с Павлом на меня оставишь? А корабли кто достроит?