— И новая гадина завелась, — сказала Екатерина. — Курляндский герцог Петр Бирон, вконец спившись, соблазнился посулами Луккезини и от России к Пруссии поворачивается. А это уже под самым боком у нас — под Ригою!
— Еще чего не хватало, — ответил Потемкин, — чтобы великая Россия от каждой гниды почесуху имела… Раздави Бирона так, чтобы между ногтей щелкнул, издыхая. Меня иное ныне заботит: на что две армии нам содержать?
Екатерина намек его поняла:
— Если Помпеи состарился, пусть торжествует Цезарь…
Румянцеву было ведено сдать Украинскую армию в подчинение Екатеринославской. «В отзыве вас от армии, — писала она Румянцеву, — не имели мы иного вида, кроме употребления вас на служение в ином месте». Цезарь торжествовал: отныне Потемкин сделался главнокомандующим двух армий, которые и сомкнул воедино под своим началом. За ним оставался и весь флот Черноморский, который он поручил скромному, но решительному Федору Ушакову.
— Так воевать будет легче, — говорил светлейший.
На Монетном дворе выбили из золота наградные знаки для офицеров за штурм Очакова, солдат награждали ромбами из серебра на Георгиевских лентах. Все получалось так, как Потемкину хотелось, если бы не Дмитриев-Мамонов…
С фаворитом князь имел мужской разговор:
— Почто ты, тля никудышная, от матушки отвращаешься и спишь отдельно, будто евнух какой?
— Скушно мне. Как в тюрьме живу.
— А зачем карету себе завел? — спросил Потемкин.
— Чтобы по городу кататься.
— А разве шталмейстер в дворцовых каретах и лошадях тебе отказывал? Смотри, ежели какие шашни откроются, сам голову потеряешь и мою… мою погубить можешь!
Потемкин был занят составлением планов грядущей кампании. «Я вам говорю дерзновенно, — писал он в эти дни, — что теперь следует действовать в политике смело. Иначе не усядутся враги наши, и мы не выдеремся из грязи. Я не хочу знать никакой Европы: Франция с ума сходит, Англия уже сошла, Австрия трусит, а прочие нам враждуют… Дерзости, как можно больше дерзости!» — призывал Потемкин.
Все три месяца пребывания в Петербурге светлейший никого не принимал, сам нигде не бывая. Правда, его карету иногда видели подолгу стоящей перед домом Нарышкиных. При дворе были уверены, что Потемкин серьезно увлечен юною Марьей Львовной Нарышкиной, Безбородко всюду говаривал, что быть скорой свадьбе. Машенька, спору нет, была обворожительна, и Гаврила Державин, восхищенный ее игрою на арфе, сочинил стихи «К Евтерпе», пророча ей «светлейшее» лучезарное будущее:
Но Потемкин на брачном ложе не «воздремал»: 6 мая неожиданно для всех он быстро выехал из столицы. Кучер задержал лошадей у заставы. На дороге, преграждая путь, стояла карета императрицы, дожидавшейся его. Екатерина и Потемкин отошли подалее от людей, чтобы никто не мешал им проститься.
— Как часто я тебя провожала, а ныне сердцем большую беду чую… Береги себя, батюшка родненький, — сказала Екатерина. — Сам ведаешь, что мне без тебя как без рук, и все дела прахом идут, когда ты на меня осердишься.
Неожиданно она всплакнула (баба бабой!).
— Отчего плачешь-то?
— Да так… время летит, стареем мы, Гриша.
Над ними повис пиликающий в небе жаворонок.
— Не печалуйся, — сказал Потемкин, привлекая женщину ближе к себе. — Мы еще все дела поспеем сделать…
На прощание они крепко расцеловались. Кареты долго не могли разъехаться на узкой дороге, цепляясь осями колес, и Потемкин, распахнув дверцу, видел в застекленном окошке ее лицо — лицо женщины, которая, кажется, продолжала его любить.
Но уже давно любила других…
3. ИЗОБРАЖЕНИЕ ФЕЛИЦЫ
Плохо кормила Рубана поэзия, и уже совсем обнищал он в занятиях историей отечества. Потемкин его поощрял, но бедность порой становилась невыносима. Это еще не худшие дни поэта — придет время, когда станет он вымаливать милостыню у сильных персон, поминая служебные дни при Потемкине:
Державин слуха и зрения не терял, но облысел раньше времени — не от восторгов пиитических, а после губернаторства на Олонце да в Тамбове; теперь, под суд отданный, искал он в Петербурге заступничества и правды. Добрые люди советовали Державину милости при дворе не искать.
— Сейчас там перемены предвидятся, — наушничали они Державину, — и ты, милости у сильных изыскивая, можешь не в ту дверь стукотнуть; ошибешься так, что потом не подымешься.
Силу придворной интриги поэт уже знал.
— А хороши ли перемены-то будут? — спрашивал.
— Никто не знает того, а ты, Гаврила Романыч, ежели не хочешь, чтобы тебя затоптали, едино талантом спасайся…