— Да, самовольничают… У меня с Полонским не то что стычка, сражение из-за текста развернулось. Я ему в мае целый меморандум по поводу «Восемнадцатого года» послал. Весь смысл моего романа в постепенном развертывании революции, в ее непомерных трудностях, в героизме горстки пролетариата, большевиков, передовых людей во главе с Лениным, которые преобразили и организовали страну. Октябрьская революция — самое великое, патриотическое, но и самое трудное событие в истории России — вот моя идея. А ему достаточно — конца, одной победы. Требует агитромана, этакой благостной картиночки. Впереди — рабочий с красным знаменем, за ним — просветленные мужички, рядом интеллигенты, с книжкой под мышкой, и на фоне — заводские трубы и встающее солнце!.. Хорошо, что меня редактор «Известий» старый большевик Скворцов-Степанов поддержал. На этом кончилось… Ну, ладно. Главное ведь не в редакторах, а в нас самих…
Разговор вывело на тему, которой Толстой обычно избегал. При всей своей знаменитой общительности Алексей Николаевич редко делился с кем-либо творческими затруднениями. Это была область сокровенная, и многочисленным друзьям и знакомым предоставлялось думать, что он сочиняет чуть ли не мимоходом и так же легко, как выуживает в подвальчиках и закутках Невского и Литейного проспектов нужных для себя антикваров, букинистов, краснодеревщиков. И вдруг…
— Петровские реформы, о которых в пьесе пишу, — продолжал Толстой, — тоже ведь в истории России переворот немалый. Но куда ему до нынешнего! Октябрьскую революцию Россия всей своей прежней судьбой выстрадала. Я в петровских временах как бы разбег беру, чтобы зорче смотреть в современность… Почти неподъемная часто задача… Да-а…
Толстой встал, тяжело прошелся по комнате, вертя взятые за дужку очки. Потом снова водрузился на стол.
Федин молчал, не решаясь вспугнуть доверительность старшего друга.
— А веду я этот разговор и к тому, — Толстой окинул собеседника быстрым взглядом, — что в литературе тебя сделали «Города», твоя первая книга… Все знают: Федин — это «Города и годы». Конечно, не приведи господь… но допустим… Не можешь же ты поручиться, что твой новый роман обязательно будет лучше прежнего, а не хуже?
— Нет, не могу.
— Вот так… Мы, художники, — скалолазы, — вздохнул Толстой, — без права возвращения… Всю жизнь можем лезть вверх, вверх и вверх. А вниз — только срываться и падать… Бывает у тебя такое ощущение — неуверенности, что ли? Мол, вот этот добрый молодец с портрета на вчерашней книжке, пожалуй, побойчей да и посмышленей тебя, нынешнего?
Федин медлил с ответом. Он питал к Толстому почтительную влюбленность. Тот был уже прославленным писателем, когда Федин еще сидел на школьной скамье в Козлове.
— Не робел, когда передал в редакцию первые главы «Братьев»? — продолжал допытываться Толстой. — Ни разу даже мыслишка трусливая не мелькнула? Экий ты ерш, Костя, закрытый человек, право! Все щетинишься!
— Мелькнула… — неожиданно для себя, густо порозовев, сознался Федин. — Это бывает…
— То-то же оно, братец! — сочувственно, как ветеран новобранца, оглядел Федина Толстой. — И нечего стесняться. Это нормально.
— Понимаешь, Алеша, — заговорил Федин, — дело не только в успехе… После «Городов» и деревенских рассказов я в лицо увидел своего читателя. Он, как и твой, ищет ответы на главные вопросы. После революции в жи.5-ни многое переменилось — и надо заново передумать, в чем смысл бытия, что такое Родина, Отчизна, преемственность поколений, призвание, место в общем порыве… Одному моему герою в романе, ученому, лектору, звонят по телефону из рабочего кружка. «Извините, — говорят, — что вас побеспокоили. У нас один только короткий вопрос: есть душа или нет?» Многие сейчас жаждут готовых ответов! Только раньше их давали попы, а теперь пусть, мол, дают ученые или писатели. Но, ты прав, от романов-плакатов проку мало. Мой герой композитор Никита Карев пишет симфонии и не собирается упрощать своего искусства. А хочет поднимать за собой слушателя, как у нас на Волге говорят, — «на взвозы». Только так, мне кажется, можно не отстать от читателя…
— Все твердишь: роман, роман… А почитал бы чего-нибудь оттуда? — вставил Толстой.
— А тебе хочется? — напрягся Федин.
— Зря бы не просил…
— Тогда, может быть, и почитаю… Как раз везу кусок от машинистки…
После обеда, за которым было немало съедено и набалагурено, Толстой, метнув неожиданно твердый взгляд, напомнил:
— Так ты обещал из романа почитать? Пора, Костя!
Федин потянулся к портфелю, долго шелестел бумагами, раскладывая и подбирая страницы. Все-таки прежде читать наедине Толстому ему не приходилось. И кто знает, как это могло повлиять на их установившиеся отношения.