Откуда и когда почерпнул силу своего обаяния этот добродушный бородач, этот дремотный увалень, с умными медвежьими глазами, конечно, сказать трудно. Но не в последнюю очередь, наверное, играло роль то, что на своем скитальческом и бурном веку он перевидал такое, после чего уже ничто не страшно.
Да и в нынешних его письмах из Детского Села нет-нет да и прорываются схожие воспоминания. К слову, о начавшихся теперь русских метелях рассказывает, например, он о снежной буре, пережитой однажды на Нижней Тунгуске, в дебрях допотопной тайги: это был «…какой-то седой, весь в резких порывах, мировой хаос… Я лично видел, стоя на берегу… таежной с широкой долиной реки, как через эту долину в воющих вихрях снега, высоко проносились страшными птицами огромные сучья и целые мохнатые елки». А сам он, Шишков, при этом такой милый, домашний, и все вокруг него светло и просто: «Сейчас сижу в столовой, затопил печь, смотрю на огонь, пишу и вспоминаю отлетевшие назад картины своих скитаний, диких и порой — страшноватых. А Клава (К.М. Шишкова — жена писателя. —
Письма Шишкова — как дружеский разговор, будто он находится не далеко, а совсем рядом, и при случае запросто заглянет на здешний огонек. «Дорогой Костя! — пишет он в другой раз. — Наконец-то я, такой-сякой, раскачался и зашел к Доре Сергеевне, пил чай, беседовал по душам… Ну, здравствуй, милый!»
А рассказывает о всяких разностях… О том, например, как больше месяца ездил по городам Урала. «Самое интересное из поездки — добыча калийных солей в Соликамске, дело новое, второе в мире… Спускался я на 72 километра под землю, в бадье, с ветерком… А под землей, по высеченным в соляной толще штрекам гулял… когда все гудит и вздрагивает…»
Еще о разных диковинах, совершающихся на глазах; о строительстве в Ленинграде образцовой газетной типографии, оснащенной сверхскоростными ротационными машинами, о новом помещении писательского клуба, о парке культуры, который собираются создать всем на удивление на Невских островах и т. д.
Вообще же живет обычной писательской жизнью, в Детском Селе, через две улицы от Толстых, поблизости от живописца Петрова-Водкина, все в том же кругу совместных друзей, где теперь недостает его, Федина. Писал очерки по следам уральской поездки, выступал на заводе «Красный выборжец», рассказывал о рудниках в Соликамске. И рядом в письме — вот оно, заветное:
«Работаю над окончанием и отделкой „Угрюм-реки“… Работа весьма приятная, но выматывающая, потому что имею дело с 200 действующих лиц… Чтоб ярко представить себе всю эту сложную жизнь и держать все вожжи крепко, приходится сильно напрягать душу, отсюда — бессонница, усталое сердце, насмарку 5 лет жизни. Ну что ж, жизнь на то и дана, чтоб, пройдя другие жизни, не прожить свою».
Вот как живет этот человек!
И все они живут, каждый по-своему, пусть часто изнурительно и сложно, но неунывающей, полной веры, надежд, целеустремленной жизнью. Толстой, Горький, Ваня Соколов с его неугомонной компанией кочующих путешественников, бородатый, мудрый Шишков… Каждый не существует особняком, только для одного себя, но вольно или невольно сопрягает свои усилия со стремлениями других людей, ощущая себя частью потока народной жизни.
Нет, ему было для чего жить, зачем выздоравливать! Федин ощущал постоянные связи с людьми, с любимыми и близкими и с чужими и незнакомыми, но тоже объединенными с ним общими усилиями, надеждами; с прерванными делами, которые только ждали его возвращения; е Волгой и Невой, с Ленинградом, Москвой и Саратовом, о которых он тосковал. «Очень, очень много — в смысле ил и бодрости — дали мне за последнее время все эти сконечные выражения дружбы, участия и — часто — любви, — писал Федин жене 1 января 1932 года. — Я чувствую себя „нужным“ человеком, и поэтому хочется скорее встать с постели и скорее начать работать. О, да, Дор… Во всяком случае, мне хочется поправиться, чтобы работать, чтобы быть с тобой и с Ниной, чтобы снова почувствовать среду товарищей…»
Бессчетные, неуловимые связи с Родиной, поддержка друзей давали уверенность, вливали силы, были большой моральной опорой.
С половины января 1932 года у Федина в течении болезни стали намечаться изменения к лучшему.
Благоприятную картину давали рентгеноснимкн, в анализах исчезали палочки Коха, стих кашель, повысился аппетит. Начались короткие самостоятельные прогулки по Давосу.
Поворот на поправку, если только это был он, дополнительно, кажется, выразился еще и в том, что в его комнату зачастил владелец и шеф санатория доктор Штёклин.
Как-то в одно из таких инспекторских вторжений Штёклин увидел на столе у Федина ворох бумаг.
То были стопки писем, что перечитывались на досуге, а также материалы и заготовки к роману «Похищение Европы», которые он извлек из чемодана и разложил для просмотра, намереваясь понемногу возобновлять работу.