Лес приближался. Небо снималось с верхушек деревьев и отодвигалось дальше и дальше. Сосновый лежняк захрустел под ногами, мы брели меж деревьев и все боялись сказать слово, расценить руки. Было хорошо и отчего-то немного стыдно. В лесу пахло чистотой. В хвоистой крыше над головой солнце застревало, распадаясь на тысячи осколков. Чуть впереди зияла большая дыра. Она шла длинным коридором, словно выход в небо. В этот голубой просвет так и хотелось подняться — прямо вот так вот, держась за руки…
В то же время тяготило, держало душу то — ночное, халупка Балды… Я остановился:
— Свет, только не пугайся…
…Мы сидели под молодой раскидистой сосной. Светка тихо плакала, говорила: «Ничего, как-нибудь, не переживай…» Я гладил ее волосы, утешал. Неожиданно для себя поцеловал. Первый раз в жизни поцеловал! И еще раз, и еще… «Люблю», — слышал я шепот. Захотелось раствориться, исчезнуть, утонуть в вей, умереть…
Потом мы сидели, прислонившись к стволу, едва касаясь друг друга плечами, в маленьком хвойном мирке, огражденном от большого мира рядами веток и еще чем-то, что было в нас.
— Я хочу с тобой… Туда можно… кем-нибудь… на работу устроиться?..
«Родная ты моя! Люблю тебя!» — хотелось закричать на весь лес, подхватить ее на руки и закружиться смерчем. Да так душа, видно, переполнилась, что глаза стали застилаться мутью, к горлу подкатил комок. И я всего лишь прошептал:
— Светка ты, Светка, Светка ты, Светка…
Пришел из леса домой, когда еще смеркалось: было твердое намерение поговорить с мамой, рассказать обо всем. Настроился, подобрал слова. Мама, довольная моим ранним приходом, замешала блины, которые я очень любил, принялась печь. Проголодавшись до посасывания в желудке, я их сворачивал, горяченькие, рулончиком, смачно макал в масло, ел. Настрой размяк, да и не мог выложить в этот момент страшную свою правду. Так и лег спать.
С темнотой хлынул дождь. По окну вразнобой барабанили капли, царапали в порывах ветра стекло.
Утром за мной приехали. Было мозгло, заиндевелое солнце едва дотягивалось до сырой земли. Мама не плакала, не рыдала, она просто не могла постичь того, что происходит. Лишь глаза каменели в вопле.
Вся округа нас оплакивала, жалела. Хыся ненавидели, многим в жизни он досадил, легче людям без него дышалось. О нас плохо не говорили. Хулиганства, воровства в счет не брали, вспоминали лишь хорошее. Рассказывали, дня через три-четыре о нас судачили уже и в городе. Случай перерос в легенду, где мы выглядели этакими святошами, решившими покончить с бандюгой, с которым и милиция совладать не могла. И надо заметить, следователь наш как-то сказал: «Да, облегчили вы своему участковому жизнь…»
Мне и Валерке школа дала отличные характеристики. Учителя были ошарашены, изумлены: как это ребята, хорошо успевающие и вполне приличного поведения, могли совершить столь тяжкое преступление. Но одно дело симпатии, другое — закон. А статей и пунктов набиралось немало. Только общий иск по кражам составил восемь тысяч рублей! Мы таких денег, конечно, в глаза не видывали. Сбывали все второпях, дешево, за бесценок. И большую часть Хысь забирал себе. Срок лишения свободы получили мы одинаковый — по десять лет на брата. Во время следствия, суда, как подельники-соучастники, находились мы отдельно, а после все четверо попали в нашу городскую «малолетку». Мы старались держаться вместе, но контактовать нам было нелегко: Женька рвался верховодить — только у него не получалось, петушистый больно, Валерку крепко скрутила досада на жизнь — тень тенью ходил, Мишка метался от одного к другому, особо не переживал, прибивался больше к Женьке, с тем было надежнее и проще. Меня тоже поначалу сильно угнетала мысль о том, что будет со мной, но постепенно она рассосалась. Я много думал о себе, о том, что же произошло со мной, и о том, как бы надо жить.
Вспоминались бесконечные выпивки — большого наслаждения от вина никогда не испытывал, наоборот — противно было, драки — победы не приносили радости, приходилось давить в себе чувство жалости; воровство — деньги, таким путем добытые, без угрызений совести тратить не мог. Не покидало меня ощущение необязательности происходящего: можно так, а можно иначе — какая разница. С душой своей мы вроде как врозь жили: я двигаюсь, стараюсь, она смотрит на меня, болеет.
В памяти отзывались сладостью, придавали силы те минуты, где душа оживала всецело, без оговорок.