Читаем Федор Чижов полностью

Печерин, со своей стороны, скептически воспринимал уверения Чижова в альтруизме внешней политики России, видя в ее активности на Балканах имеющую многовековую историю политическую игру: «Ты говори, что хочешь, а я стою на своем. Я знаю, я уверен, что у русского народа испокон веку есть одна заветная, задушевная мысль — пойти на Царьград и водрузить крест на куполе Св. Софии. Это согласно со всеми нашими преданиями, с тех пор как Олег прибил свой щит к стенам Царьграда. Народы живут не выводами чистого разума, но страстными стремлениями, роковыми увлечениями, которых никакая дипломатия ни предвидеть, ни остановить не может…» [633]

Чижов расценил ответ Печерина как издевательство над русским патриотизмом и рассердился не на шутку: «Можно не разделять их русских убеждений, но глумиться над людьми, жертвующими жизнью и сознательно идущими на смерть, — вам высокоумным отчего и не поглумиться, присевши за угол своей эгоистической жизни… Для тебя, разумеется, парламентское решение — верх мудрости, человечности и образования; мы смеем смотреть иначе: для нас эта подлая торговая политика — мерзость античеловеческая».

В начавшейся Русско-турецкой войне Печерин продолжал усматривать захватнические планы «усачей, гремящих саблями и шпорами на берегу Дуная», мечтающих «схватить за золотой рог Босфорского быка» и «наделить славянские племена несчетными благами русской администрации, столь выгодно известной у себя дома». «Чай Аксаков… ликует: теперь на его улице праздник. Заварили вы кашу», — язвительно иронизировал он [634].

В свою очередь, Чижов возмущался пропагандистской кампанией английской прессы, пытавшейся уверить мировое общественное мнение в агрессивности русских. Он продолжал настойчиво убеждать Печерина в искренней, не преследующей никаких территориальных выгод помощи соотечественников братьям-славянам и описывал полное единодушие, царящее во всех слоях русского общества: «Не говори, брат, „чай Аксаков ликует“. Никто не ликует при известии о войне, но ликуют при разрешении неопределенности, томительного ожидания. Такого воодушевления давно не бывало. Москва в два дня пожертвовала два миллиона рублей, и с тех пор только и читаешь, что перечень пожертвований… Эта война пользуется у нас такою популярностью, какой едва ли пользовалась война 1812 года»; «разумеется… приписывают все нам, славянофилам, и нашему подстреканию… Спасибо им за такую честь. Дело в том, что славянофилы теперь не имеют своего органа, а народ сам стал славянофилом. Бывают, брат, минуты в истории, когда дипломатия становится в тупик…»

Главную же причину войны Чижов, в противоположность Печерину, сводил к интригам англичан: «…если бы не вмешательство Англии, очень может быть, что не было бы и настоящей войны» [635].

И действительно, в споре по поводу Восточной войны правда была на стороне Чижова. Объективно балканская политика России, направленная на предоставление независимости славянскому населению Османской империи, содействовала их прогрессивному развитию, в то время как восточная политика западноевропейских держав, стремившихся во что бы то ни стало сохранить в составе Порты ее европейские провинции, была враждебна по отношению к пробуждающимся южнославянским народам.

Едва прерванные взаимоотношения с Печериным возобновились, Федор Васильевич стал настоятельно советовать другу засесть за мемуары. Пересылая вначале фрагменты своих воспоминаний трем адресатам — племяннику С. Ф. Пояркову, Никитенко и Чижову, — Печерин постепенно все надежды на публикацию своих записок возлагает исключительно на последнего: «Я исполняю твою просьбу и буду писать — но писать наобум, то, что в голову взойдет… а ты после, как мудрый Лизистрат, соберешь эти гомерические рапсодии и соединишь их в одно целое…»

О значении, которое Печерин придавал своим мемуарам, говорят выдержки из его писем к Чижову: «…мне непременно надобно оправдаться перед Россиею»; «Это некоторого рода духовное завещание — это apologia pro vita теа— моя защита перед Россиею, особенно перед новым поколением»; «Хорошо тебе: ты живешь одною нераздельною жизнью, то есть русскою жизнью. А у меня необходимо две жизни: одна здесь, а другая в России. От России я никак отделаться не могу. Я принадлежу ей самой сущностью моего бытия, я принадлежу ей моим человеческим значением. Вот уже 30 лет как я здесь <в Англии> обжился — а все ж таки я здесь чужой… Я нимало не забочусь о том, будет ли кто-нибудь помнить меня здесь, когда я умру; но Россия — другое дело… как бы мне хотелось оставить по себе хоть какую-нибудь память на земле русской — хоть одну печатную страницу… Ты оставишь по себе… железные дороги и беломорское плавание, а мне нечего завещать, кроме мечтаний, дум и слов» [636].

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже