Вот — искренние, сердечные, вполне жизненные жалобы девочки-подростка на свою несчастную судьбу. Звуки, западающие прямо в душу. От них подкатывается к горлу душащий клубок. Хочется самому плакать, хочется утешать, ласкать это страдающее юное создание, взять его на руки и нежно убаюкивать, как ребенка. Момент — и страдающего ребенка как не бывало; он исчез так же непонятно, как и появился. По сцене мечется разъяренная, грозная мстительница:
Откуда в этом маленьком, хрупком, полудетском существе такая сила чувств, чувств едва ли испытанных им и только угадываемых каким-то внутренним, первородным инстинктом? Откуда эта восприимчивость и чуткость к несуществующим, в крайнем случае — к чужим, страданиям?
По спине и всему телу Федора Волкова пробегали мурашки. Сам артист и человек обостренного чувства, он был до глубины души взволнован — не правдоподобием, нет, а искренностью, неподдельностью страданий несчастной Федры. Именно — Федры, не Тани… Тани в данную минуту для него не существовало. Он видел только сценический образ воскрешенной героини древности.
Таня — слабое, неоперившееся существо, трогательное и беспомощное, а это — женщина, в груди которой заключены вулканы.
Не понимая языка, Федор понимал страдания Федры, сострадал ей и мучился вместе с нею.
«Полно! Только ли это сценическая Федра? Точно ли это лишь правдоподобие страданий?..»
Целый вихрь беспорядочных мыслей закрутился в голове Федора, целый поток плохо осознанных чувств теснился в груди.
Он не слыхал, что ему шептал, нагнувшись, сам взволнованный и расстроенный, Иван Степанович. Он лихорадочно отыскивал в уме ключ к этой сценической загадке. Неужели нашел? У Федора даже потемнело в глазах. Ну, конечно, нашел! Никакая это не Федра, это Татьяна Михайловна, Таня… Все эти страдания — не вымышленные, а действительные — доводятся до его сведения. Вся сила чувства и мощность певучих слов обращены к нему, только к нему, им порождаются, ему предназначаются, его умоляют и его проклинают. Если бы не было его вот здесь, в этом кресле, не было бы и чуда перевоплощения, совершающегося перед его глазами.
Федор не заметил, как ушла со сцены наперсница, как вышел Ипполит — Агния в греческом хитоне, не слушал, что тускло и бесцветно говорила эта неловкая фигурка, — он видел только одну Федру — Таню, или Таню — Федру, понимал только одни ее то молящие, то требующие, то угрожающие речи.
Все было ясно и без знания языка.
Федор видел себя в этой жалкой, беспомощно лепечущей фигурке Ипполита, и чувство буйного протеста нарастало в его груди. Он готов был броситься туда, на сцену, и сказать этой одержимой женщине, сказать по-своему, что она ошибается, забрасывая его грязью и презрением; что он не таков, каким она его себе представляет, что он сумеет постоять за себя, сумеет разбить в прах все ее недостойные предположения. Но…
Эти слова, произнесенные с силой, совершенно немыслимой в полуребенке Тане, спутали всю цепь его рассуждений.
Федор почти позорно испугался, когда Федра — нет, когда эта рассвирепевшая девочка Таня — распахнула свою грудь и схватилась за меч Ипполита. Он весь задрожал от реального, жизненного ужаса и предвкушения чего-то непоправимого.
Через, минуту, когда задернулся занавес, Федору стало мучительно стыдно чего-то, он почувствовал, как краска заливает его лицо.
За занавесом послышались громкие рыдания.
Иван Степанович в тревоге бросился туда. Федор тоже, не отдавая себе отчета, одним прыжком вскочил на помост, и отдернул занавес.
Татьяна Михайловна, стоя на коленях, с беспорядочно перепутавшимися волосами, уткнув лицо в сиденье стула, громко рыдала.
— Таня, Таня! Милая! Что с тобой? — кричали сбежавшиеся, сами уже плачущие женщины. — Ты ушиблась?
Таня подняла лицо, все мокрое от слез. Она плакала и вместе смеялась; кротко, по-детски, успокаивающе говорила:
— Да нет же! С чего вы взяли? Ведь это же все по-нарочному. Вот какие глупые! Ведь это же игра. Ну, немножко не сдержалась… вот и все…
Повернулась к Федору, утерла слезы тыльной стороной рук, рассмеялась, повторила еще раз ему одному:
— Уверяю вас, все это по-нарочному. Ведь и с вами, знаю же я, бывает тоже такое…
Между тем новые слезы набегали на смеющееся лицо.
— Сие, сие недопустимо!.. — волновался Иван Степанович. — В первый и последний раз… Больше не позволю. Сегодня же прикажу сломать оное позорище.
Он топал ногами по помосту.