— А быть может, как-нибудь и коснется… Приготовьте пальчики и считайте. Готовы? Ни одного пока. Вы понимаете, как это зазорно для девицы в двадцать три года? Как непорядочно в отношении порядочной придворной особы? Какой скандал! Скажу больше: даже не намечалось ни одного. Позор! Чтобы поправить мою репутацию, вы можете быть первым из них, если хватит духу… Не правда ли, оригинальное признание в любви?
— Вы мучаете меня, Елена Павловна, — совершенно искренно вырвалось у Федора.
— А вы меня?..
— Я не могу разобраться, где кончается шутка и где начинается серьезное. Не знаю ни что отвечать, ни что делать…
— В таких случаях поступают так, как подсказывает сердце. Когда оно имеется, конечно… Одному прошу поверить: я никогда еще не была так серьезна, как в эту минуту. Для меня шутки давно кончились…
У Федора кружилась голова. Все тело охватила какая-то незнакомая лихорадка. Он сжал голову руками, оперся ими на колени и долго сидел в таком положении, молча. Когда он, выпрямившись, взглянул на Олсуфьеву, она сидела полуотвернувшись и смотрела в окно.
Елена Павловна казалась спокойной, только была бледнее обыкновенного. Прозрачные розовые ноздри слегка вздрагивали. Временами она еле заметно закусывала тонкие губы.
Как и всегда, ни гримас, ни морщинок. Лицо статуи. И глаза все такие же светло-лучистые. Федор давно изучил эти глаза; они одни придавали изумительную жизнь этому тонкому, такому спокойному лицу. Они непрерывно меняли выражение, блеск и даже как будто окраску. Они заменяли ей мимику. По ним, вероятно, можно было бы научиться читать в душе, но это была бесконечно трудная грамота. Когда она смотрела прямо в лицо, в ее зрачках быстро перемещались какие-то крошечные ослепительно-яркие блики. Эти блики — ключ к уразумению душевной грамоты.
Редкое явление: сейчас у девушки между бровей легла слегка наискось еле заметная морщинка. Не от нее ли все лицо стало как-то одухотвореннее, мягче и трепетнее?
— Рассмотрели? — спросила Олсуфьева, не меняя положения и как бы отвечая на мысли Волкова. — Немало времени вам понадобилось на это. Ровно полтора года. Ну и как? Не стоит овчинка выделки? Понятно.
Федор махнул рукой.
— Издевайтесь! Я стою этого.
— Если бы не стоили, я бы не издевалась. Я ведь понимаю, чего вы ищете во мне. Святости. Овечьей тупости мадонн, воздетых глазок, покорности блаженных дурочек. Не на тот иконостас попали. Я вам покажу преподобниц в вашем вкусе. У нас их сколько угодно. Не одна из них будет способна умилить вас своей безгрешной тупостью. Присмотритесь хорошенько, и вы увидите, как мои подружки-фрейлины, потупив глазки долу и мелко семеня невинными ножками, с видом святых Цецилий отправляются на ночевку по первому мановению глаз… К кому? А к кому хотите. Хотя бы к царицыну принцу-супругу или к человеку с ослиной челюстью — будущему нашему повелителю. Святость не позволяет отказаться. Да и к чему отказываться? Если в некоторых случаях, подчиняясь воле сильных, приходится побороть в себе легонькое отвращение, — так ведь на то и святость. Завтра она может быть вознаграждена посещением кого-либо по выбору собственного сердца. Хорошее поведение всегда вознаграждается. Другое дело мы, грешные. С нами куда хлопотнее. Даже такой махровый образчик беззастенчивости, как граф Разумовский, сколько ни хаживает вокруг да около, а не отваживается сделать мне открыто ни одного гнусного предложения. Его, вероятно, останавливает возможность непорядочного выпада с моей стороны. Он помнит, как наследник престола, ущипнувши меня украдкой, получил звонкую пощечину, которую слышали все. Правда, он имел достаточно здравого смысла, чтобы обратить все в шутку. Ну, и на здоровье. Нет, со святостью спокойнее. Святость не дерется, да еще при всех.
Волков залюбовался гневными огоньками в глазах Олсуфьевой. Искренно сказал:
— Да, вы вправду не похожи на других девушек. В вас все не как в других.
— Ну, об этом вы пока судить не можете. А тон досады я чувствую в ваших словах. Во мне нет «поэзии», и это не располагает в мою пользу. Нам ведь отлично известен тип поэтичных куколок, глупышек, воспетых поэтами всего мира. Они по собственной воле не способны поднять ни ручку, ни ножку. Это-то неумение самим двигаться и снискало им поэтический, ореол.
— Как вы заблуждаетесь во мне! — сердечно сказал Федор. — Я совсем не поклонник всего того, что вы мне навязываете. Я ценю в женщине ум, самостоятельность, жизнь, — все то, чем вы так отменно богаты. Вы-то и есть настоящая женщина…
— Понимаю. Не маленькая, — сказала Олсуфьева с легкой гримаской. — Ваши комплименты дают вам возможность увильнуть от круто поставленного вопроса.
— Да нет же! Просто я не смотрю серьезно на ваши откровенности. Все это не более, как игра кошки с мышкой. И я не имею ни малейшего желания очутиться в положении какого-нибудь «человека с ослиной челюстью».
— Вам предоставляются все кошачьи права, — сказала Елена Павловна, пристально смотря Федору в глаза. — При условии, если здесь шевелится хоть что-нибудь, — добавила она, показывая себе на сердце.