Читаем Федор Волков полностью

— Знаю! — остановил его Сумароков. — Знаю, что хочешь сказать: экой, мол, ханжа этот Сумароков — лает на комедии, а сам исподтишка пописывает их да похихикивает. Это, что ли? А что ж ты мне прикажешь делать, чтоб я комедии к своим спектаклям Тредиаковскому заказывал, коий и двух слов связать не может? Так, что ли? Нет уж, пусть фарс, шутовство — да мое! Чужебесием тож не заражен, бог миловал, и у французишек да немчуры всякой попрошайничать не стану. А кто ж еще-то, кроме меня, на Руси трагедии да комедии сочиняет? Может, ты знаешь? Подскажи. Я что-то не слышал.

Сумароков сам прекрасно знал, что его комедии много теряют из-за своей обнаженной портретности, но ничего не мог поделать с собственной ядовитою натурой. В «Тресотиниусе» он так изобразил Тредиаковского, что ученому мужу ничего не оставалось делать, как только жаловаться великим мира сего. Ну а «Нарцисс» был вскоре запрещен к постановке повелением императрицы — поняла наконец, что позволить смеяться над своим бывшим фаворитом, стало быть, позволить смеяться и над собой!

И, зная все это, Сумароков болезненно относился не только к разговору о своих комедиях, но и к комедии как к жанру вообще. Впрочем, свои комедии он все равно почитал за образец, хотя на звание «российского Мольера» и не претендовал.

— Что ж двор-то? — спросил Федор, чтобы перевести неприятный разговор на другую тему. — Возвратится ль в Петербург?

— Возвратится… — буркнул Сумароков и вдруг опомнился. — Ну, Федор Григорьич, совсем задурил ты мне голову своими комедиями! Я ведь и пришел-то с новостью: через две недели двор будет здесь! Велено трагедию готовить.

— Так ведь до нас еще «Синава» приготовили.

— Не пойдет! — отрезал Александр Петрович. — Мелиссино с Остервальдом воду в ступе толкли, а из воды масла не соберешь. Ну, какой, скажи ты мне, из Власьева Синав? Ему пока и Вестника за глаза довольно. Ты будешь играть Синава! Да так сыграешь, дорогой мой Федор Григорьич, чтоб оторопь всех взяла, чтоб караульные гвардейцы у дверей рыдали! — Сумароков отступил от Федора, внимательно посмотрел ему в глаза, будто в душу залезть хотел, дернул головой. — Я знаю, ты сыграешь…

И Федор сыграл.


Оперный дом с превеликим рвением и тщанием выскоблили, вычистили, подштукатурили морщинистый, как лицо увядающего сановника, фасад, и дом словно помолодел, вспомнив свое былое могущество. Кошки, выпущенные в его подвалы и апартаменты, довершили большое дело: крысы были утишины, а Оперный дом готов к приему большого двора. А чтоб окончательно изничтожить едкие кошачьи и мышиные ароматы, три дня и три ночи курили служивые люди ладан и восточные благовония.

И настал день!

Пламя сотен восковых свечей искрилось разноцветьем в хрустальных подвесках, играло в алмазах и рубинах знатных смотрельщиков, переливалось трепетными волнами в муаровых лентах. От запаха ладана, воска, благовоний, от сверкания камней и хрусталя все казалось нереальным, сказочным.

«Господи, дай силы…» — прошептал про себя Федор. Сумароков молча перекрестил его и только пошевелил губами.

Выходя на сцену, Федор зацепился плащом за гвоздь и в недоумении остановился. Все решали мгновения. И Федор не растерялся: вперив свой горящий взор в зрителей, он незаметно потянул плащ на себя. В совершенной тишине раздался жуткий треск. Зрители онемели. И тогда Федор повернул бледное, словно мел, лицо к Гостомыслу.

Мой друг! известен ли о брате ты моём?..

Алеша Попов — Гостомысл посмотрел в глаза Федора — и растерялся. Ему нужно было собраться с духом, чтобы ответить наконец:

Известен, государь! известен я о всем.

И Федор перестал чувствовать, где он, — на земле или на небесах, его не существовало вообще, как не существовало и самого князя российского Синава: весь мир был объят одним огромным ужасом, порожденным «злейшей фурией, изверженной из ада». Глухой подземный рокот вулкана выбрасывал вдруг кипящую огненную лаву страстей и вновь глухо бурлил, затихая, и тогда сквозь него пробивался чистый голос журчащего родника. И эти перепады гордыни и отчаяния, величия и падения то вздымали на гребень кипящей волны, то низвергали в пропасть, и каждый миг грозил пловцу гибелью.

Разлей свои валы, о Волхов, на брега…И шумным стоном вод вещай вину Синава…

Федор не знал, как закончит свой монолог, и не хотел знать этого — он жил, и жизнь эта принадлежала теперь не ему, но небесам.

Карай мя, небо: я погибель в дар приемлю —Рази, губи, греми, бросай огонь на землю!

Сумароков плакал за кулисами и не вытирал слез. Когда Федор закончил, он, забыв все приличия и придворную этику, не выдержал, выбежал на сцену, обхватил его за плечи и уткнулся лицом в горячую, тяжело дышавшую грудь. Зал неистовствовал, словно забыв о присутствии императрицы, — сейчас было бы неприличным сдерживать свои чувства. И не один из сановных понял, видно, в ту пору, что театр не забава.


Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже