С начала своего правления Петр III Федорович как будто нарочно стремился к тому, чтобы только уничтожить самого себя. Первым же своим указом он восстановил против себя гвардию, созданную Петром Великим. Испытывая перед нею страх и люто ненавидя, он решил бросить ее на войну с Данией, а остатки потом разогнать. Сразу на такой подвиг он не решился и поначалу приказал именовать отныне полки именами их командиров, чтобы стереть саму память об их названиях и все, что связано с ними. Преображенский, Семеновский и Конногвардейский полки, полковником которых по старой традиции считался сам царствующий монарх, стали именоваться Трубецким, Разумовским и Голштинским — по имени дяди Петра III принца Жоржа Голштинского, вызванного из Голштинии и сразу же произведенного в фельдмаршалы с годовым жалованьем в сорок восемь тысяч рублей. Такого гвардейцы простить ему не могли. Традиционная гвардейская форма полков заменялась формой прусских солдат и офицеров. Это вызвало ропот.
Наконец, указом Петр III приказал возвратить из ссылки тех, которые обагрили свои руки кровью тысяч и тысяч русских людей, — Миниха, Бирона, Менгдена, семьи Лилиенфельдов…
Над Россией нависла зловещая тень новой бироновщины.
Гроб с телом императрицы Елизаветы все еще стоял в тронной зале…
А Федор продолжал размышлять над словами Екатерины. Собственно, не нужно было быть провидцем, чтобы предугадать дальнейшую судьбу Российского театра, да и вообще судьбу русского просветительства. Возведенное с таким трудом здание русской культуры грозило рухнуть и превратиться в прах. Да что культура! Не грозит ли самой России превращение в некое подобие Голштинского герцогства?
Федор вошел в тронную залу. Стены ее были задрапированы черным шелком, балдахин над покойной тускло золотился тяжелой парчой, из-под которой легкими волнами ниспадал горностай. Перед ним проходили бесконечным потоком люди разных званий и чинов. Рядом с ним остановился конногвардейский офицер. Склонив голову перед гробом, он постоял несколько молча, вздохнул и тихо сказал:
— Вам привет от Василия Майкова…
— Где он? — удивился Федор. — Когда вы его видели?
— Здесь неудобно. — Гвардеец медленно направился к выходу.
Федор пошел вслед.
После спертого воздуха, пропитанного благовониями, и дурманящего запаха ладана Федор вздохнул полной грудью морозный воздух и закашлялся. Слепило яркое солнце. Гвардеец подождал его и представился:
— Поручик Ржевский, Алексей Андреевич. Если угодно — поэт. Из Москвы.
— Давно ль? Что там, как?
— Из Москвы сразу ж, как только пришло известие о кончине государыни. А что ж в Москве?.. То же, что и в Петербурге. Мелиссино ждет только команды.
— Какой команды? — не понял Федор.
— Сдать университет под казарму.
Федор внимательно посмотрел на Ржевского — раскрасневшееся на морозе лицо его с короткими черными усиками было совсем юным, и Федор не удержался, чтобы не спросить:
— Простите, сколько вам лет?
— Двадцать три года. А что?
— Да нет. Ничего. Вы так спокойно пошутили об университете…
— Пошутил? — остановился Ржевский. — Пошутил? А вы что, надеетесь еще сыграть роль Марса, прославляющего победу русского оружия над Фридрихом?
Федор как-то об этом не подумал, и Ржевский заметил его замешательство.
— Молите бога, чтобы император не вспомнил об этом. И если он не превратит ваши оперные дома и театры в конюшни, то заставит вас в наказание играть роль победоносного Фридриха, которую напишет какой-нибудь Штелин.
Федор удивленно посмотрел на Ржевского.
— И вы не боитесь говорить это мне, незнакомому человеку?
— Почему же незнакомому? — удивился, в свою очередь, Ржевский. — Очень даже знакомому. Мне много рассказывал о вас Василий Майков. А он честный малый и к тому ж офицер Семеновского полка, хотя и в отставке. И почему это князья Смоленские должны бояться голштинских выродков?
Федор почувствовал, что разговор принимает опасный оборот и его следует прекратить, тем более что сам он князем Смоленским не был и потому высоких покровителей не имел. Но он понимал, что и уподобляться страусу, который в минуту опасности прячет голову под крыло, было бы сейчас подло. Слишком много узнал в последние дни Федор, чтобы это могло оставить его равнодушным. Надвигалось нечто неизбежное, что грозило подмять под себя, уничтожить, и от чего не было спасения, как от неумолимого рока в греческой трагедии. Воля монарха — воля божья. И Федор не видел выхода из тех обстоятельств, которым быть суждено.
— Мы вам вполне доверяем, Федор Григорьевич, потому что верим в вашу порядочность.
— Кто это — вы?
— Мы — это те, кто нуждается в Вашей помощи, кто не хочет превращения театров в конюшни.
— В моей помощи? — Федор тихо рассмеялся. — А что я могу? Российский театр всегда чувствовал покровительство великой княгини, но, простите меня, став императрицей, она, мне думается, сама теперь нуждается в покровительстве. Она так одинока…
— Ей надо помочь избавиться от этого одиночества.