Антон не то чтобы не любил театр, он был к нему равнодушен. И когда пел в хоре, его мало трогало то, что происходит на сцене, — он просто любил петь. Единственной страстью его всегда оставалось рисование. Это и сблизило его с Федором, который никогда не оставлял своего увлечения. Талант художника у Антона был врожденный. Он умел видеть то, что для других было либо недостойным, либо не заслуживающим внимания, но составляло ту часть вечной природы, без которой мир терял свою первозданную гармонию. Антон мечтал создать свой художественный мир, который мог бы отразить его собственную безграничную сущность. А поскольку сущность его натуры покоилась на безыскусной правде, то она и была для него основой добродетели в искусстве. Правдивость, естественность, считал он, есть первое непременное условие порядочного человека и порядочного художника. Способность же прочувствовать искренность своего собственного воображения зависит только от меры творческой способности.
Федор был старше Антона на девять лет, но никогда не чувствовал этой разницы в возрасте. Годы, проведенные при дворе, рано обострили ум и чувства Антона, окончательно укрепили его в тех убеждениях, которые поначалу не имели четких очертаний. Придворный этикет в быту и искусстве не только не сковал его воображение своими условными формами, но, напротив, внушил к ним неприязнь, как к чему-то противоестественному, чуждому природе человеческой.
То, что Антон к сцене равнодушен, было известно и Арайи. Поэтому бывший альт ждал лишь одного решения — отправки обратно в Малороссию. Когда ж решение было наконец учинено, Антон не сразу сообразил — не во сне ли он то слышит? Его не отсылали домой, не посылали даже вслед своим товарищам в Шляхетный корпус — ему надлежало быть учеником Ивана Петровича Аргунова. Молодой, но уже известный в светских кругах живописец, Аргунов прославился как неподражаемый мастер парадного портрета.
Не ожидавший такого поворота в своей судьбе, впечатлительный по натуре, Антон был поражен. Даже в мыслях не смел он мечтать о таком счастье: «Знать, на все волья божья!» Однако, как объяснил ему Арайи, не божий промысел был тому виною, а воля графа Алексея Григорьевича Разумовского, которому он делал на гербовых листах замысловатые золотые виньетки да заставочки, предназначенные, видно, для ясного взора самой государыни. Граф-то и попросил Ивана Ивановича Шувалова устроить судьбу юного талантливого художника.
Часто посещая спектакли придворной французской труппы, Федор познавал тайны сценического искусства классицизма, безраздельно господствующего в ту пору на театральных подмостках Европы. У оперлетов познать это он не мог, для них в игре существовали свои условности. Да и под самой игрой они разумели лишь блестящее исполнение своих коронных арий. Выйдя на край сцены, певец забывал и о своем партнере, и о хоре, и о самом действии, он самозабвенно пел, исполнял то, что было написано композитором только для него и ни для кого другого. Жестами и мимикой он лишь помогал своему голосу проявиться в полной мере, и с драматической игрой это никак не соотносилось. Так пели Джорджи со своей женой, Салетти, Роза Руванетти-Бон, искусство которых было «достойно удивления», так пел даже темпераментный Полторацкий. Оперлеты считали, что сама музыка — это уже высшее проявление игры, которая действует на чувство, разуму неподвластное.
Александр Петрович Сумароков хотел видеть в оперном спектакле единение поэзии и музыки, сценического действия и пения.
писал он, признавая все ж за первейшее — «действо», котором разум склонял чувство к повиновению гражданскому долгу. Творцам же итальянской оперы, созданной для русской придворной сцены, не было никакого дела до глубокомысленных поучений российского драматурга. В отличие от него они меньше всего хотели поучать императрицу. В их намерения входило представить ее «достохвальные свойства», в чем они с непременным фурором и «ко всеобщему удовольствию» и преуспевали. Федор и сам часто замечал за собой, что, когда поет в хоре, забывает о самом действии. Да и как можно было не забыть о нем, коли славил хор те добродетели, которые могли быть приложимы к любой опере Арайи. Доводилось ему петь и небольшие арии на итальянском языке, и пасторальки, где позволял он себе, как и другие певцы, либо слегка лукаво улыбаться, либо слегка мило грустить: это было в правилах игры и нравилось смотрельщикам.
Спектакль шел за спектаклем, а когда наступили святки, увеселениям, казалось, не будет конца. И в этой круговерти недосуг было и о себе подумать. Не знали еще о ту пору ни Федор, ни Григорий, что не оставлены они в забвении.
9 февраля 1754 года его сиятельство действительный камергер, Шляхетного кадетского корпуса и Ладожского главного канала директор князь Борис Григорьевич Юсупов указал в своем ордере инспектору корпуса подполковнику барону фон Зихгейму: