Первая картинка ко Христову дню - Рождественский монастырь, запечатленный на Святках, но вторая уж точно не про январские праздники: дело происходит летом в Москве у Сухаревой башни. И все здесь лихо закручено - и кони, и люди, и трамваи, и дома, и сама башня - все исполнено неистовой жизни, пришло в движение, почти что в пляс, все в ожидании чуда, устремлено в будущее. Завтра лучше, чем вчера, даже Сухарева башня, построенная в конце 17 века, представлена в новейшем конструктивистском вкусе: она приосанилась, модно приоделась, помолодела на двести с лишним лет, собираясь жить еще столько же. Большой исторический сочельник создала Татьяна Маврина.
Но чуда не случилось, завтра не стало лучше, Сухаревой башне не удалось пожить, в сущности, нисколько, ее снесли совсем вскорости, в 1934 году, смели нарышкинское барокко, расчищая Москву для большого террора, будущее выдалось кровавым. И такая у нас родина.
А Рождественский монастырь нарисован уже во время войны, тут никакого движения, все застыло, одна статика - морозная, величавая. И это тоже родина.
Но Рождество бывает каждый год. Всех с наступающим праздником!
Максик и Маша. Кавалер сначала объясняется в любви, а потом спасается бегством. И кто тут жертва харассмента?
Фотографировал
Никола Самонов . Тэги: благослови детей и зверей, в ожидании сочельника.Это чудесная Татьяна Маврина, новогодний от неё привет, я в последнее время ее часто вспоминаю. Но, составляя книгу «Весна средневековья», куда вошли мои газетные тексты девяностых, я почему-то о ней забыл, о колонке «Что было на неделе» в Коммерсанте, там сначала говорилось про новый голливудский фильм, про Глен Клоуз и американскую бабу Ягу, а потом про выставку Мавриной, вот так.
Разница между хрущевско-брежневской и новейшей капиталистической Ягой хотя бы в том, что советская уже полностью реабилитирована, а западная никак не может на это рассчитывать.
Такой исчерпывающей реабилитацией стала открытая сейчас в Музее частных коллекций выставка развеселой бабки Татьяны Мавриной, как и Милляр, дожившей почти до ста лет. Интеллигентная девочка начала века, она продержалась десятью годами дольше той власти, что, казалось, навсегда победила. "Стояло время или шло назад" — этим стихом Рильке открывается ее автобиография. Во времена великого террора она каждый день сотворяла новую картинку, все "Обнаженную в шляпке" да "Обнаженную с веером" — смешноватых голых теток, писанных акварелью "по-мокрому": перламутровое расползающееся пятно тела ограничено суховато-пластичной карандашной линией.
Лубок, конечно. Но это был наш Рауль Дюфи, наши дадаисты, наш Матисс, разумеется. Ярчайшие шлепки цвета и по ним крученья и извивы женственных нитяных линий — парадный гипюр, в котором равно взаимодействуют городецкие прялки, цветы, прущие изо всех окрестных окон, винтообразно-разноцветные луковицы самого знаменитого русского собора и лихо раскрашенные чайные подносы. Поднос как икона и икона как поднос, цветы как лик Божий, без всякого кощунства, а просто и радостно, словно наступило нарышкинское барокко или отец привез детям с ярмарки большой печатный пряник. И книги, оформленные Мавриной, тоже такие пряники, где все волнится, гарцует, цветет и летит куда-то, как в стихах Михаила Кузмина: "Печора, Кремль, леса и Соловки, и Коневец Корельский, синий Саров, дрозды, лисицы, отроки, князья, и только русская юродивых семья, и деревенский круг богомолений".
Не страстное богоискательство Александра Иванова с его "Явлением Христа народу" и не холодное богоборчество Малевича с его "Черным квадратом", а радостное монашество Кузмина, которое близко всем советским развеселым бабкам — и Татьяне Мавриной, и, например, Вере Марецкой. В своих мемуарах о народной артистке, опубликованных в конце семидесятых, сценаристка Смирнова, автор "Члена правительства", вспоминает, как читала по телефону больной, умирающей Марецкой стихи "Ау, Сергунька, серый скит осиротел" и как они от души хохотали: дура-цензура, моргая глазами, все пропустила, не понимая, какой немыслимой похабщиной промеж собой наслаждались почтенные советские дамы.
Баба Яга — это наше все. Не ее ли приветствует сердечный сочинитель, накарябавший на заборе, что позади Пушкинского музея: "С добрым утром, любимая!"?