Фельдмаршал тяжело болел. Но и во дни недомогания он держал в руках нити управления армией на границе с Османской империей. Вот одно из первых писем фельдмаршала новому императору: «Я слагаю чрез сие к ногам вашего императорского величества мой всеподданнейший и обязанностимерной рапорт о войсках вашего императорского величества, что моей команде вверены были с всенижайшим донесением: что войски турецкие, по всем веры достойным уведомлениям, идут продолжительно чрез Молдавию и большей частию в Хотин и много артиллерии при себе везут. И недавно в Хотине бывшей полковник Бароций уверяет, что сия крепость сими толпами действительно наполнена». Очевидно, что автор этого письма — человек осведомлённый, активный, расторопный.
Император пожаловал Румянцеву чин полковника Конной гвардии. Но в это время Пётр Александрович уже с трудом передвигался. Император разделил войска на 12 дивизий (инспекций). Одну из них — Украинскую — в начале декабря вверили Румянцеву. Привычная для того миссия, знакомый театр военных действий и учений. Но Пётр Александрович об этом уже не узнает: на последнем дыхании время побежало ускоренно.
Павел настойчиво зазывал фельдмаршала в Петербург — чтобы приблизить, наградить его. Но в тот же день Румянцев написал императору и более личное письмо — о невозможности исполнять обязанности в связи с болезнью. Горькие строки — хотя и безупречные в смысле риторического стиля: «…Я чувствую всю великость всевысочайшей милости и доверенности, коих вы меня, всемилостивейший государь, по сему случаю удостоиваете в всевышшеи степени совершенства и сия чувствительность и моя всеподданнейшая благодарность суть уверительно над всякое ощущение и изречение. После сего убеждения, не уважая на мои малые и в возлагаемом деле точно потребные знания и способности, я бы не мог медлить ни одной минуты на увеществование той презелной ревности, с каковой я вашему императорскому величеству всегда служил и с моими крайнейшими силами служить желаю, и я смею уповать, что вы, всемилостивейший государь, отдадите справедливость сей истинной верности и ревности и припишите сию невозможность тому нешастному положению, в котором я чрез многие годы длившиеся тяжкие болезни действительно нахожусь и о коем вы, всемилостивейший государь, наимилосерднейше и наиснисходительнейше судить изволите».
В те дни в Ташани гостил младший Апраксин — к тому времени уже генерал-поручик. Румянцев говорил ему: «Все более боюсь пережить себя. На случай, если со мной будет удар, я приказываю, чтобы меня оставили умереть спокойно и не подавали мне помощи. Продолжение дней моих только ухудшит мое положение, если останусь немощным и разбитым, в тягость себе и другим. Прошу вас в таком случае приказать, чтобы меня не мучили бесполезно».
Дивизионный штаб-лекарь Ениш докладывал, что П.А. Румянцев «4-го декабря 1796 г. по полуночи в 7 часов пил кофе с сухарями, отправлял свои письменные дела и был очень бодр и весел, а в 9 часов параличный удар отнял у него язык и всю правую сторону тела, сила воспоминания и память от сего пострадали». Доктора суетились вокруг него — но граф уже не пришёл в себя и 7 декабря, как говорится, переселился в лучший из миров.
О последних днях Румянцева складывают величавые легенды. Апраксин вспоминал, что, не желая оставаться бессильным, после апоплексического удара он жестами запрещал врачам приближаться к нему, запрещал оказывать помощь. Чтобы не смели мешать приближению смерти. Четырнадцать часов, лишившись языка, он лежал на одном месте. Зрение осталось при нём — и фельдмаршал поглядывал на докторов внушительно и сурово — как умел. Тут уж даже авторитетный штаб-доктор Иван Миндерер ничего не мог поделать.
Румянцев и в последние часы, покуда не лишился чувств, демонстрировал властный характер. Но поделать уже ничего не мог.