И по сценарию вызванные на ковер мушкетеры, играя всеми красками оскорбленной невинности, клялись, что в это самое время они дружно готовились к сочинению у нас дома.
И требовали, чтобы им сказали, откуда звонок — они сами пойдут выяснять.
И заставили позвонить.
И оказалось, что оттуда в школу никто ничего не сообщал.
А назавтра они снова явились к запертой двери.
Мне тоже позвонили. Тот самый приторный тип предупредил меня, что если мой сын не успокоится, с ним может что–нибудь случиться.
— Только попробуйте! — крикнула я. — Да я на вас… я до Верховного прокурора дойду!
А потом опять всю ночь проревела и опять ничего не сказала Лешке. Нельзя было уже отступить, совсем нельзя, потому что вчера Оно подобралось ко мне сзади и положило лапу на затылок.
Сначала холод… боль, какая–то ледяная пульсирующая боль… потом… Нет, не могу! Словно меня разорвало пополам и одна половина… бред? Что–то такое чужое, что слов не подберешь. Больше боли, страшней страха. Клубилось, корчилось, выворачивало душу, гасило мысли. Сломать оно меня хотело, всю захватить, целиком… чтобы я Лешку предала! И я вывернулась. Повернулась и зашипела, как разъяренная кошка:
— Вон!
И Оно отошло.
А страх остался. Если они меня сломают… Лешка!
А снаружи все было почти смешно. Какая–то мелкая склочная возня. Звонки в школу, и звонки на школу, звонки родителям и звонки на родителей.
Почти смешно, но Витька Амбал, который с пятого класса сдувал у Лешки все задачи и глядел ему в рот, как–то вдруг исчез из нашей жизни. А Гавря, Вовка Гаврилов, наоборот, торчал у нас по вечерам, глядел на меня проницательными серыми глазами майора Пронина и задавал каверзные вопросы.
Смешно, но корчась днем от ночного страха, а ночью — от дневного, я отгоняла и все не могла отогнать проклятую картину: дверь открывается и черные лапы втаскивают Лешку в дом.
Я просила, умоляла его больше туда не ходить, но он только улыбался в ответ. Он был прав. Я знала, что он прав. Игра продолжалась и правила ее уже определились. Черный ящик надо дразнить, чтобы он отвечал. То самое, нечеловеческое, такое бессмысленное с любой точки зрения. До всякого бы уже дошло, что подростки сами по себе не опасны, что они ничего не смогут сделать, а Черный ящик не понимал. За каждым воздействием следовала механически жесткая реакция и случилось то, на что рассчитывал мой гениальный сын: на нашей стороне в Игру вступила Школа.
Давно навязшее на зубах, обруганное и здравствующее: школа не любит отвечать. Чтобы она согласилась ответить за проступок ученика, надо привести неопровержимые доказательства, припереть ее к стенке, иначе она вывернется и спрячет концы, оберегая честь мундира.
Так оно и вышло. Одолеваемая звонками, жалобами, смутными угрозами и явными комиссиями, школа кинулась в атаку и в боевом угаре все, с чего началось, да в сам Лешка как–то отошли на задний план.
Принципиальное различие между отношением учреждения к внутреннему непорядку и к внешней угрозе. Уже не только честь мундира, но здоровая реакция коллектива на давление извне.
На звонки теперь отвечали жалобами, на угрозы — письмами в инстанции, на комиссии — апелляциями к общественному мнению. В этой Игре у школы было свое преимущество — бумаги. Ливень бумаг, каждую из которых надлежало подшить, рассмотреть и отреагировать — то, чего не мог себе позволить Черный ящик. Всякая бумага — это след, вещественное доказательство, невозможное для такой невещественной штуки, как он.
Шум разрастался, все больше людей втягивалось в бюрократический турнир, все больше страстей и амбиций пенилось вокруг, и вот (не без Лешки, конечно) вынырнула ниточка, которая привела к таинственному УСИПКТ.
И настал день, когда тишина мертвого дома взорвалась рабочим шумом и треском машинок. К нам явилась комиссия. И тогда, прорвавшись сквозь все заслоны, мы вломились в директорский кабинет и в присутствии гостей выложили на стол пять заявлений об уходе.
И это было все. Мы победили. Правда, были еще последние дни. Не хочу и не могу вспоминать. Если бы я драться решила, до конца с ними воевать, вот тогда бы я это вспоминала. Вертела бы в памяти каждый день и каждый час, заряжаясь ненавистью. Она и сейчас во мне, эта ненависть — так и выплескивается наружу, только позволь… Не позволяю… Я решила забыть. Ради Лешки. Ради себя.
Сколько уже прошло? Год? Нет, больше. Лешка у меня теперь студент шуточки! Он на мехмате, а его неразлучный Мегрэ–Гаврилов, само собой, на юрфаке. И все устроилось. Я своей новой работой в общем–то довольна. Не знаю, где теперь Инна, а если б и знала, все равно не стала бы ей звонить. Я и Эду не звоню, хоть знаю, где он, а он иногда звонит мне. Саша с Адой поженились и уехали. Не знаю, куда. Клялись писать, но так и не получила ни строчки. Тем лучше. Забывать — так забывать.
Забыть? Мне позвонили. Тот самый липкий голос:
— Зинаида Васильевна? Узнаете?
Я не ответила, и тогда он сказал:
— Зинаида Васильевна, я ведь уже предупреждал. Смотрите, если с вашим сыном что–то случиться…
— Тогда я этим займусь! У меня даже лучше выйдет! Обещаю!