Читаем Феномен 1825 года полностью

Опять о чем-то задумался, но странно, как будто без мыслей. Мыслей не видно было, как в колесе быстро вертящемся не видно спиц. Только повторял с удивлением возрастающим: «Вот оно, вот оно, то – то – то!»

Устал, прилег. Подумал: «Как бы не заснуть; говорят, осужденные на смерть особенно крепко спят», – и заснул.

Проснулся от стука шагов и хлопанья дверей в коридоре. Вскочил, бросился к часам: четвертый час. Загремели замки и засовы. Ужас оледенил его, как будто всего с головой окунули в холодную воду.

Но, когда взглянул на лица вошедшего плац-майора Подушкина и сторожа Трофимова, – ужас мгновенно прошел, как будто он снял его с себя и передал им: им страшно, а не ему.

– Сейчас, Егор Михайлович? – спросил Подушкина.

– Нет, еще времени много. Я бы не пришел, да там что – то торопят, а все равно не готово…

Рылеев понял: не готова виселица. Подушкин не смотрел ему в глаза, как будто стыдился. И Трофимов – тоже. Рылеев заметил, что ему самому стыдно. Это был стыд смерти, подобный чувству обнаженности: как одежда снимается с тела, так тело – с души.

Трофимов принес кандалы, арестантское платье, – Рылеев был во фраке, как взят при аресте, – и чистую рубашку из последней присылки Наташиной: по русскому обычаю надевают чистое белье на умирающих.

Переодевшись, он сел за стол и, пока Трофимов надевал ему железа на ноги, начал писать письмо к Наташе. Опять все выходило «поелику»; но он уже не смущался: поймет и так. Одно только вышло от сердца: «Мой друг, ты счастливила меня в продолжение восьми лет. Слова не могут выразить чувств моих. Бог тебя наградит за все. Да будет Его святая воля».

Вошел отец Петр. Заговорил о покаянии, прощении, о покорности воле Божьей. Но, заметив, что Рылеев не слушает, кончил просто:

– Ну, что, Кондратий Федорович, может быть, еще что прикажете?

– Нет, что же еще? Кажется, все, отец Петр, – ответил Рылеев так же просто и улыбнулся, хотел пошутить: «А конфирмация-то не декорация!» Но, взглянув на Мысловского, увидел, что ему так стыдно и страшно, что пожалел его. Взял руку его и приложил к своему сердцу.

– Слышите, как бьется?

– Слышу.

– Ровно?

– Ровно.

Вынул из кармана платок и подал ему.

– Государю отдайте. Не забудете?

– Не забуду. А что сказать?

– Ничего. Он уж знает.

Это был платок, которым Николай утирал слезы Рылеева, когда он на допросе плакал у него, умиленный, «растерзанный» царской милостью.

Подушкин вышел и вернулся с таким видом, что Рылеев понял, что пора.

Встал, перекрестился на образ; перекрестил Трофимова, Подушкина и самого отца Петра, улыбаясь ему, как будто хотел сказать: «Да, теперь уж не ты – меня, а я – тебя». Крестил во все стороны, как бы друзей и врагов невидимых; казалось, делал это не сам, а кто-то приказывал ему и он только слушался. Движения были такие твердые, властные, что никто не удивился, все приняли как должное.

– Ну что ж, Егор Михайлович, я готов, – сказал, и все вышли из камеры.

Глава восьмая

Каховский остался верен себе до конца: «Я жил один – один умру».

Встречаясь в коридоре с товарищами, ни с кем не заговаривал, никому не подавал руки: продолжал считать всех «подлецами». Ожесточился, окаменел.

Дни и ночи проводил за чтением. Книги посылала ему плац-майорская дочка, Аделаида Егоровна. Окно его камеры выходило прямо на окна квартиры Подушкина. Старая девица влюбилась в Каховского. Сидя у окна, играла на гитаре и пела:

Он, сидя в башне за стенами,Лишен там, бедненький, всего.Жалеть бы стали вы и сами,Когда б увидели его!

Каховский имел сердце неясное, а глаза близорукие: лица ее не видел, – видел только платья всех цветов радуги – голубые, зеленые, желтые, розовые. Она казалась ему прекрасной, как Дон Кихоту – Дульсинея.

На книги набросился с жадностью. Особенно полюбил «Божественную комедию». Путешествовал в чужих краях, бывал в Италии и немного понимал по-итальянски.

Фарината и Капан ей приводили его в восхищение. «Quel magnanimo, сей великодушный» – Фарината дельи Уберти мучается в шестом круге ада, на огненном кладбище эпикурейцев-безбожников. Когда подходят к нему Данте с Вергилием, он приподнимается из огненной могилы, -

До пояса, с челом таким надменным,Как будто ад имел в большом презреньи.

А исполин Капаней, один из семи вождей, осаждавших Фивы, низринутый в ад за богохульство громами Зевеса, подобно древним титанам, – лежит, голый, на голой земле, под вечным ливнем огненным.

Кто сей великий,Что, скорчившись, лежит с таким презреньем,Что мнится, огнь его не опаляет? —

спрашивает Данте Вергилия, а Капаней кричит ему в ответ:

Quai fui vivo, tal son morto!Каков живой, таков и мертвый!Да разразит меня Зевес громами,Не дам ему я насладиться мщеньем!
Перейти на страницу:

Похожие книги