О чем-то все-таки говорили… Не прекращая разговора, он несколько раз вынимал блокнот и что-то записывал, не забывая всякий раз извиниться предо мною. Я сказал, что иу Толстого читал, и по себе знаю, что мысль надо схватывать в тот самый миг, когда она к тебе пришла, иначе она потеряет свою силу, будет сформулирована уже гораздо менее точно, – вяло, расплывчато. Он объяснил мне, что дело совсем не в том. Вынимал блокнот и делал свои записи он вовсе не потому, что его осенила какая-то мысль и он боялся, что если тотчас же её не записать, она ослабеет. Обыкновенно у человека, сказал он, уходит восемь часов на сон, восемь часов на работу (кажется, он выразился как-то иначе, назвав эти восемь часов активным временем, что-то в этом роде). Остается, таким образом, ещё восемь часов, которые, как правило, уходят неизвестно на что. Так вот, сказал он, я не могу позволить себе такую роскошь, я стараюсь, чтобы у меня все время, остающееся мне от сна, все эти шестнадцать часов, были активными.
Разговаривая, я все время названивал Гребнёвым. Но слышал только долгие гудки. Александр Исаевич нервничал. И тогда вдруг меня осенило, что наверняка всё можно выяснить у Бахновых. Жили они с Гребнёвыми рядом – квартира к квартире. И не было на свете более близких друзей. Никаких секретов друг от друга у них, конечно, быть не могло.
Позвонив Бахновым и услыхав голос Нели, жены Владика, я, ничего не объясняя, спросил, можно ли к ним сейчас заглянуть на минутку. Да, конечно, – сказала Неля.
И мы пошли.
Когда она открыла нам дверь и узнала моего спутника, у неё подкосились ноги. Но, сохраняя – хоть и с трудом – самообладание, она провела нас в крошечный кабинет Владика. Первое, что сразу бросилось нам там в глаза, был большой, – как мне тогда показалось, огромный – фотопортрет Солженицына, глядящий на нас из застекленного стеллажа с книгами. Александр Исаевич цепким своим взором эту деталь интерьера, конечно, сразу углядел. По моим понятиям она должна была если не умилить, так хоть немного смягчить его. Но, как я теперь понимаю, она только усилила его неприязнь к «добродеям из членов СП», у которых достало смелости только на то, чтобы выставить у себядома на всеобщее обозрение его портрет, но оказалось слишком её мало, чтобы опрометью кинуться защищать его.
Кстати, в том же «Теленке», спустя лишь несколько страниц после упоминания об этих презренных «добродеях», Александр Исаевич так объясняет, почему он сам не выступил в защиту Владимира Максимова, а до него – Синявского и Даниэля, а потом – и других преследуемых властями диссидентов:…
А я не защищал и его, как остальных, всё по тому же: разрешив себе заниматься историей революции и на том отпустив себе прочие долги. И по сегодня не стыжусь таких периодов смолкания: у художника нет другого выхода, если он не хочет искипеться в протекающем и исчезающем сегодня.
Простая мысль, что такое же разрешение имеет право дать себе и какой-нибудь другой художник, ему в голову не приходила. Да он, конечно, и не мог представить себе, что среди этих самых «добродеев из членов СП» отыщется хоть один истинный художник. С какой стати вдруг может он там среди них оказаться?
Вспомнил это я – так, к слову. На самом деле в этом его убеждении я его ничуть не виню. Признаю, что у него были основания так про нас думать.
Вернусь, однако, к своему сюжету.
Так и не опомнившимся от внезапного появления «бога из машины» Неле и Владику он задал несколько коротких, быстрых вопросов, самим темпом своим и лаконичностью исключающих слишком многословные и не слишком вразумительные ответы. Но на первых порах никаких ответов не последовало: Неля ни за что не хотела сказать, откуда к ней с Мимой попал текст поэмы. Потом выяснилось, что для этого у неё были особые причины.
А цепочка была такая.
Тетрадь с рукописным текстом поэмы и с солженицынской правкой хранилась у жены Копелева – Раи. Рая отдала её своей сестре. Та – подруге. Подруга – Миме, а Мима, естественно, Неле (у них, как уже было сказано, никаких секретов друг от друга не было). Текст поэмы Неля перепечатала в двух экземплярах, а тетрадку с авторской правкой Солженицына они сожгли.
Подруга Мимы, передавшая ей тетрадку, была в это время тяжело больна, лежала в психбольнице. Поэтому Неля и не могла её назвать: молчала, как партизан на допросе.
Я шепнул ей:
– Неля, надо сказать.
И тут она сдалась: сказала почти всё, что знала. Однако первое звено цепочки все-таки не назвала, опасаясь, что Копелеву за его беспечность от Исаича крепко достанется.
Но Солженицыну-то важно было именно это первое звено! Ему ведь надо было понять, откуда шла утечка – не из ГБ ли?
– Ладно, я скажу, – посмотрела она прямо в глаза Исаичу. – Но если вы дадите мне слово, что не станете его попрекать.
– Даю, – быстро сказал он. (Как потом выяснилось, этого своего слова он не сдержал).