Адвокат задает ему вопрос: каковы были размеры той камеры? Свидетель отвечает, что площадь камеры составляла примерно сорок – сорок пять квадратных метров. «И сколько же в ней помещалось арестантов?», – просит уточнить адвокат. Свидетель отвечает, что человек полтораста. Может быть, даже двести. Адвокат разводит руками: абсурдность этих показаний представляется ему очевидной. И так же реагирует на них зал: недоверчивыми улыбками, смешками. Не может, ну никак не может западный человек вообразить, чтобы в камеру размером в сорок или даже пятьдесят квадратных метров можно было запихнуть полтораста, а тем более двести арестантов. И свидетель сбивчиво пытается им втолковать, что лежали они там все вповалку на полу, так тесно прижавшись друг к другу, что когда кто-нибудь из них пытался повернуться на другой бок, чтобы эта отчаянная его попытка удалась, повернуться должны были все двести. Вообразить себе такое западный человек не в состоянии, и в ответ на это невнятное и явно вздорное объяснение в зале раздается смех…
Первым сокрушительным ударом по неверию западного интеллигента в существование сталинской тюремно-лагерной системы, – а тем самым и по всему мировому коммунистическому движению, – был доклад Хрущёва на ХХ съезде.
Вторым таким ударом, не менее, а может быть, даже и более сокрушительным, стало появление на страницах «Нового мира» повести Александра Солженицына «Один день Ивана Денисовича».
Это значение своего «Ивана Денисовича» Александр Исаевич понимал хорошо. Но место, которое он отводил этой маленькой повести в сравнении с другими своими вещами, в то время уже написанными, а тем более с теми, которые он ещё собирался написать, представлялось ему не больно значительным.
Решившись наконец выйти из подполья и отдать что-нибудь свое в легальный советский журнал, он выбрал именно эту вещь, как самую безобидную, самую «проходную». Она была первой из всего им написанного, которую, как ему это тогда представлялось, можно было если не опубликовать, так хотьне прятать:…
Я не знал – для чего, у меня не было никакого замысла, просто взял «Щ 854» и перепечатал облегчённо, опуская наиболее резкие места и суждения и длинный рассказ кавторанга Цезарю о том, как дурили американцев в Севастополе 1945 года нашим подставным благополучием. Сделал зачем-то – и положил. Но положил уже открыто, не пряча. Это было очень радостное освобождённое состояние! – не ломать голову, куда прятать новозаконченную вещь, а держать её просто в столе – счастье, плохо ценимое писателями. Ведь никогда ни на ночь я не ложился, не проверив, всё ли спрятано и как вести себя, если ночью постучат.
(А. Солженицын. Бодался телёнок с дубом. М. 1996. Стр. 19)
Что же касается самой повести, её художественных, литературных достоинств, то она совсем не представлялась ему такой уж большой его художественной удачей.
Он даже и повестью её не считал. Считал рассказом. А назвать повестью разрешил, идя навстречу пожеланиям редакции. И даже не очень охотно:…
Предложили мне для весу назвать рассказ повестью, – ну, ин пусть будет повесть…
(Там же. Стр. 28)
Так был уверен, что никакая это не повесть, а именно рассказ, что счел даже нужным сделать к этой реплике такое примечание:…
Зря я уступил. У нас смываются границы между жанрами и происходит обесценение форм. «Иван Денисович» – конечно рассказ, хотя и большой, нагруженный. Мельче рассказа я бы выделял новеллу – лёгкую в построении, чёткую в сюжете и мысли. Повесть – это то, что чаще всего у нас гонятся называть романом: где несколько сюжетных линий и даже почти обязательна протяжённость во времени. А роман (мерзкое слово! нельзя ли иначе?) отличается от повести не столько объёмом, и не столько протяжённостью во времени (ему даже пристала сжатость и динамичность), сколько – захватом множества судеб, горизонтом огляда и вертикалью мысли.
(Там же)
На появление в том же «Новом мире» двух других своих рассказов («Матренин двор» и «Случай на станции Кречетовка») отреагировал такой репликой:…
Там – тема, а здесь – чистая литература. Теперь пусть судят!
Ни за что не поверил бы он тогда, – да и потом тоже (потом – тем более!), – что «Иван Денисович» останется егохудожественной вершиной, – самым гармоничным, самым совершенным из всех его творений, всех навороченных им за всю его долгую жизнь многотомных «узлов», «глыб» и «колёс».
Неподалеку от нас, близ метро «Сокол», в Чапаевском переулке жила очаровательная молодая женщина Вероника Туркина с мужем Юрой Штейном и двумя маленькими тогда дочками. Вероника была родственницей Солженицына – двоюродной сестрой его первой жены Натальи Решетовской.
Но дело было не в родстве.
Вероника была предана Александру Исаевичу всей душой, и он тоже искренне любил её. А влюбленность её мужа Юры в «Саню», как они по-родственному его называли, его преданность этому своему свойственнику принимала порой такие гипертрофированные и даже пародийные формы, что впоследствии этот самый Юра Штейн стал одним из прототипов Лео Зильберовича – комического персонажа романа Войновича «Москва 2042».