На 17-м году моей жизни безо всякой школьной учености я был так же охвачен чувством мировой скорби, как Будда в своей юности, когда он узрел недуги, старость, страдание и смерть. Истина, которая ясно и громко говорила из мира, скоро преодолела и мне внушенные еврейские догмы, и в результате я пришел к выводу, что этот мир не мог быть делом некоего всеблагого существа, а несомненно – дело какого-то дьявола, который воззвал к бытию твари для того, чтобы насладиться созерцанием муки; на это указывали все данные, и вера, что это так, взяла у меня верх. Во всяком случае, человеческое бытие возглашает о предназначенности к страданию: это бытие глубоко погружено в страдание, не может избыть его; самое течение и исход бытия безусловно трагичны: невозможно отрицать в этом известной преднамеренности. Но ведь страдание представляет собою δευτερος πλους[139], суррогат добродетели и святости; просветленные им, мы достигаем в конце концов отрицания воли к жизни, возвращаемся с ложного пути, приходим к спасению; именно потому та таинственная власть, которая правит нашей судьбой, в народной вере мифически олицетворяемая как провидение, позаботилась бесспорно о том, чтобы причинять нам страдания за страданиями. Вот отчего моему молодому взгляду, совершенно одностороннему, но – в пределах очевидного – правильному, мир предстал как создание дьявола. Однако сама по себе эта таинственная власть и всемогущество – наша собственная воля в той стадии, которая не осознается нами, как я это изложил подробно; а страдание, конечно, представляет собою прежде всего цель жизни, – так, как если бы оно было дело какого-нибудь дьявола; но эта цель не последняя: она сама – средство, средство благодати, и, как таковое, оно, страдание, нами самими приспособлено к нашему истинному и высшему благу.
Много лет назад я записал[140], что в основе деятельности каждого
Когда у меня нет ничего такого, что меня бы страшило, то меня страшит именно это; ибо у меня тогда появляется такое чувство, будто все-таки есть что-то такое, что от меня остается лишь сокрытым. Misera conditio nostra![141] (См.: Бэкон. «De Deo Pan, in sapientia veterum»[142]).
Я иногда говорю с людьми так, как ребенок со своей куклой: дитя, правда, знает, что кукла не поймет его речей, но все-таки создает себе путем приятного сознательного самообмана радость общения.
Они кричат
Изо всех прежних философских этик совершенно невозможно было вывести аскетическую тенденцию христианства (собственно потому, что все философы были оптимисты). И вот, если христианство не заключает в себе ложного воззрения, а, как это очевидно, представляет самую лучшую этику, то это указывает на некое ложное воззрение во всех прежних философских этиках, а это ложное воззрение – оптимизм.
Что в скором времени мое тело станут точить черви – это мысль, которую я могу вынести; но что профессора философии проделают то же самое с моей философией – вот что приводит меня в содрогание.