– Отлично. Это его отохотит! – Что – прямо так с ходу и врезал ему в пасть? – недоверчиво спросил он. – Я засмеялся, а Ментус бросил на меня взгляд, которого мне не забыть, взгляд человека, которого предали, и отправился, как я предполагал, в уборную. Кузен проводил его глазами. – Друг твой, кажется, осуждает, а? – с легкой иронией заметил он. – Рассердился на тебя? Типичный мещанин! – Мещанин! – сказал я, ибо что же еще мне было сказать. – Мещанин, – сказал Зигмунт. – Такой вот Валек, если ему двинешь в харю, будет тебя уважать, как своего господина! Надо их знать! Они это любят! – Любят, – сказал я. – Любят, любят, ха-ха-ха! Любят! – Я не узнавал кузена, который до того относился ко мне скорее холодно, от апатии его не осталось и следа, глаза заблестели, битье Валека по морде ему понравилось, и я ему понравился; потомственный барин проглянул в вялом и скучающем студенте, он будто втянул в ноздри запах леса и мужицкой толпы. Поставил свечу на окно, сел в ногах постели с сигаретой в зубах. – Любят, – сказал он. – Любят! Бить можно, надо только чаевые давать – без чаевых я битья не признаю. Отец и дядя Северин в свое время в «Гранде» бивали по морде швейцара. – А дядя Евстахий, – сказал я, – надавал по морде парикмахеру. – Никто лучше не бил по мордасам, чем бабушка Эвелина, но это когда было. Вот недавно Хенричек Пац нажрался и разукрасил вывеску контролеру. Знаешь Хенричека Паца – он малый без претензий. – Я ответил, что знаю нескольких Пацев, все они необыкновенно естественные и без претензий, а Хенричека до сих пор встречать мне не доводилось. А вот Бобик Питвицкий в «Какаду» выбил стекло физией официанта. – Я только один раз заехал в мурло билетеру, – сказал Зигмунт. – Знаешь Пиповских? Она дикая снобка, но эстетична необычайно. Завтра можно бы пойти на куропаток. (Где Ментус? Куда он пошел? Почему не возвращается?). – Но, судя по всему, кузен вовсе не собирался уходить, отмеренная Валеку пощечина сблизила нас, как рюмка водки и болтовня с сигаретой в зубах, что, мол, мордобой, куропатки, Пиповская, без претензий, Татьянки и Коломбина, Хенричек и Тадик, надо жизнь знать, быть реалистом, сельскохозяйственная школа и деньжата, когда кончу курс. Отвечал я примерно тем же. А он на это опять то же самое. И я то же самое. Так, он снова о мордобое, что надо знать, когда, с кем и за сколько, после чего я опять, что в ухо лучше, чем по щеке. Но во всем этом что-то лживое, и я несколько раз пытаюсь ввернуть в наш треп, что, дескать, вообще-то это не то, неправда, никто никого сегодня не бьет, этого уже нет, а может, и никогда не было, легенда, барские фантазии. Я, однако, не могу, слишком нам сладко болтается, барская фантазия уцепилась и не отпускает, болтаем, как барчук с барчуком! – Порой бывает недурно заехать в рожу! – В морду заехать – очень полезно! – Нет ничего лучше, чем двинуть в харю какому-нибудь типу! – Ну, мне пора, – сказал наконец Зигмунт. – Засиделся… Будем видеться в Варшаве. Я тебя познакомлю с Хенричеком Пацем. Подумать только, скоро уже двенадцать. Друг твой что-то засиделся… захворал, наверное. Спокойной ночи.
Он обнял меня.
– Спокойной ночи, Юзек.
– Спокойной ночи, Зигмусь, – ответил я.
Почему не возвращается Ментус? Я отер со лба пот. С чего бы это разговор с кузеном? Я выглянул в форточку, дождь перестал, больше чем на пятьдесят шагов ничего не видно, только кое-где угадывал я в сгустках ночи очертания деревьев, но очертания их, казалось, были еще темнее темноты и еще неопределеннее. За шторой накрапывал сыростью мрак, насквозь пробитый пространством глухих полей, затаившийся и неведомо какой. Не разгадав, каково же то, на что я смотрю, смотря и ничего не видя, кроме формы, которая темнее ночи, я отступил в глубину комнаты и захлопнул форточку. Зря все это. Зря я ударил парня. Зря был треп. Воистину, здесь мордобой был, словно рюмка водки, он совершенно не похож на демократические и сухие городские пощечины, Что же представляет собою, черт возьми, морда слуги в старом дворянском доме? Это ужасно, что я выманил наружу рожу лакейчика пощечиной, да еще оговорил его перед барчуком. Где Ментус?
Явился он около часа ночи; не вошел сразу, сначала заглянул в приоткрытую дверь – не сплю ли я, – проскользнул, как с ночной гулянки, и тут же прикрутил фитиль лампы. Раздевался торопливо. Я заметил, когда он наклонился к лампе, что рожа его претерпела новые гадкие изменения – с левой стороны налилась и набухла, напоминала яблочко в компоте, и все у него было вроде как измельчено, словно крупа. Чертовское умаление! И еще раз в своей жизни я увидел его, на сей раз на лице друга! Он отведал страшного пижонства – так это у меня сформулировалось, – он отведал страшного пижонства. Какая же могучая сила могла его так разделать? На мой вопрос он ответил тоном немного слишком высоким, визгливо:
– Я был в буфетной. Побратался с парнем. Он дал мне по роже.
– Лакейчик дал тебе по роже? – спросил я, не веря собственным ушам.