Склонился над ним и пошептал – Сифон позеленел, взвизгнул, как поросенок, которого режут, и заметался, словно вытянутая из воды рыба. Ментус придушил его! И началась погоня на полу, ибо он стал ловить ртом то одно, то другое ухо Сифона, который, вертя головой, удирал вместе с ушами, – и зарычал, видя, что не может удрать, зарычал, дабы заглушить убийственное, просвещающее слово, и рычал мрачно, ужасно, голос его густел, он забылся в отчаянном и первобытном реве, просто верить не хотелось, чтобы идеалы могли издать рев, подобно буйволу в пуще. Мучитель тоже зарычал:
– Кляп! Кляп! Кляп всаживай! Раззява! Чего раззявился? Кляп! Носовой платок всаживай!
Это на меня он так орал. Это я должен был платок всаживать! Ибо Мыздраль и Гопек сидели, каждый на своем судье верхом, и двинуться не могли! Я не хотел! Я не мог! Я замер, и отвращение отняло у меня способность к движению, к слову и ко всякому вообще выражению.
О, главный судья! Тридцать лет, тридцать лет, где мои тридцать лет, где мои тридцать лет? Нет тридцати лет! А тут вдруг Пимко появляется в дверях класса и стоит – в желтых штиблетах, шевровых, в коричневом плаще и с палкой в руке – стоит… стоит. И так абсолютно, будто бы он сидел.
ГЛАВА IV. Предисловие к Филидору, приправленному ребячеством
Прежде чем продолжить эти правдивые воспоминания, я хочу – в качестве отступления – поместить в следующей главе рассказ под названием