Я торопливо поправил галстук и воротничок, волосы пригладил, чтобы проборчик было хорошо видно, ибо знал, что эта ровная линия на голове в данных обстоятельствах не лишена значения. Линия, невесть почему, была современной. Проходя через столовую, я взял со стола зубочистку и появился (телефон был в передней), возник на пороге с самым равнодушным видом, встал, опершись плечом о дверной косяк. Я бесшумно представил себя целиком, а зубочистку грыз зубами. Зубочистка была современная. Не подумайте, будто легко мне давалось стоять так с зубочисткой и притворяться раскованным, когда все еще парализовано, быть агрессивным, когда остаешься смертельно пассивным.
А барышня Млодзяк тем временем говорила подруге:
– Не, необязательно, черт, хорошо, ходи с ней, не ходи с ним, карточка, буза, прости, минуточку.
Она отняла трубку от уха и спросила:
– Вы хотите позвонить?
И спросила тоном светским, холодным, будто бы это и не я ею был пинаем. Я ответил отрицательным покачиванием головы. Я хотел, чтобы она увидела, стою я тут безо всяких иных поводов, кроме как тот, что – я и ты, есть, мол, у меня право стоять в дверях, когда ты говоришь по телефону, как у товарища по современности и ровесника, пойми, барышня Млодзяк, объяснения между нами излишни, я просто без церемоний могу присоединиться к тебе. Я рисковал многим, ибо, потребуй она от меня объяснений, я объясниться бы не смог, и кошмарная искусственность тотчас же вынудила бы меня к отступлению. Но если она примет, если одобрит, если молча согласится, естественность, о какой я и мечтать-то едва осмеливался! И тогда уж я по-настоящему мог бы быть с нею, современный. «Ментус, Ментус», – тревожно думал я, вспоминая, как Ментус ужасающе скривился после первых улыбок. С женщиной, правда, было легче. Непохожесть тела создавала лучшие возможности.
Но барышня Млодзяк с трубкой у уха, не глядя на меня, разговаривала еще довольно долго (а время опять стало наваливаться на меня бременем), наконец она проговорила:
– Хорошо, точно, наверное, кино, пока, – и повесила трубку.
Встала и ушла в свою комнату. Я вытащил изо рта зубочистку, отправился в свою комнату. А там был стульчик подле шкафа у стены, сбоку, не для сидения, а чтобы вещи складывать на ночь – на том стульчике я уселся, неуклюже, и потер руки. Она пренебрегла мною – даже съязвить не захотела. Ладно, но раз уж началось, этого так оставить нельзя, пока инженерши Млодзяк нет дома, надо с этим развязаться, пробуй еще раз, ибо после твоего неудачного выступления она теперь в самом деле и окончательно готова уверовать, что ты позер, во всяком случае твоя поза набирает силы, расправляет плечи, чего ты уселся в сторонке у стены, чего руки потираешь? Ведь потирание рук у себя в комнате, на стуле, несовместимо ни с какой современностью, это старомодно. О Боже!
Язатаился, прислушиваясь, что делается за стеной. Барышня Млодзяк возилась, как возятся у себя, в своей комнате, все девушки. А возясь, она наверняка еще и утверждалась в своем мнении обо мне, что будто бы я позер. Быть выставленным из собственной комнаты, сидеть тут, когда она там сама выдумывает о тебе всякое, страшно – но как ее поддеть, как ее снова поддеть, что делать? Предлогов у меня не было – да хоть бы и были у меня предлоги, я не мог ими воспользоваться – ибо дело было слишком уж интимным для предлогов.
Тем временем сумерки наступали, и одиночество – это лживое одиночество, когда человек один, однако же не один, но в духовной, болезненной связи с другим человеком за стеной, – я все же достаточно одинок для того, чтобы потирание рук, сжимание пальцев и иные симптомы были бессмысленны, – а стало быть, сумерки и это фальшивое одиночество ударили мне в голову, ослепляли, отнимали все до остатка ощущение яви, вгоняли в ночь. Как же часто ночь у нас вламывается в день! Один, в этой комнате, на стульчике, в этом действии, я был чересчур беспредметен, не мог тут больше высидеть. Процессы, которые мы переживаем вместе, в сообществе с кем-нибудь и явно не страшны, но они становятся непереносимы без партнера. Одиночество выбивает из себя. И, помучившись изрядно, я опять отворил дверь, сунулся на порог, от одиночества немного вслепую, как летучая мышь. Постояв, я заметил, что опять не знаю, как мне ее поддеть и как бы так до нее добраться – она по-прежнему была резко отдалена и замкнута, дьявольская штука этот четкий и определенный контур человеческой формы, эта холодная обособляющая линия – форма!