И меня вовсе не удивило, что девушка, невзирая на угрозу неявного уродства, разбушевалась вовсю. Она выскочила из постели. Сбросила ночную рубашку. Пустилась в пляс. Она уже не обращала внимания на то, что я подсматриваю, да, она сама как бы вызывала меня на схватку. Ноги легко, ловко поднимали ее тело, руки плескались в воздухе. Она и так и эдак вбирала головку в плечи. Охватывала голову руками. Трясла кудрями. Ложилась на пол, вставала. Рыдала, а то смеялась или тихо напевала. Вскочила на стол, со стола на диван. Казалось, она боится остановиться хотя бы на миг, словно крысы и мыши гнались за ней, казалось, что летучестью своих движений она стремится возвыситься над ужасом. Она уже не знала, что еще предпринять. Наконец, схватила поясок и принялась изо всех сил хлестать себя по спине, лишь бы только пострадать, молодо, мучительно… Она схватила меня за горло! Как же измывалась над нею красота, к чему только не понуждала, как вертела ею, мутузила, валяла! Я замер у замочной скважины с рожей дисгармоничной и мерзкой, равно восторженной и ненавидящей. Гимназистка, метаемая красотой, выкидывала все более бурные коленца. А я обожал и ненавидел, меня бил озноб, рожа судорожно стягивалась и растягивалась, словно она была из гуттаперчи. Боже, до чего же доводит нас любовь к красоте!
В столовой пробило двенадцать. Раздался тихий стук в окно. Троекратный. Я струхнул. Начиналось. Копырда, Копырда идет! Гимназистка прекратила скакать. Стук повторился еще раз, настойчивый, тихий. Она подошла к окну и раздвинула шторы. Всматривалась…
– Это ты?… – долетел с веранды в ночной тиши шепот. Она потянула за шнурок. Луна ворвалась в комнату. Я увидел, что девушка стоит в рубашке, вся напряглась, вся начеку…
– Чего? – проговорила.
Я дивился мастерству этой сороки! Ведь появление под окном Копырды было для нее неожиданностью. Другая на ее месте, старомодная, зашлась бы бессмысленными криками и вопросами: «Простите! Что это значит? Что вам надо в такой час?» Но современная поняла, что удивление в лучшем случае могло бы подпортить… что куда красивее без удивления… О, мастерица! Она высунулась из окна бесцеремонная, бесхитростная, общительная.
– Чего? – повторила она громким девичьим шепотом, кладя подбородок на руки.
Поскольку он называл ее на «ты», и она не обратилась к нему на «вы». И я поражался неправдоподобно резкой перемене стиля – прямо от прыжков в приятельский разговор! Кто бы догадался, что минуту назад она металась и скакала? Копырда, хотя тоже современный, был все же несколько сбит с толку необычайной деловитостью гимназистки. Он, однако, моментально подстроился под ее тон и сказал по-мальчишески небрежно, руки в карманы:
– Пусти меня.
– Зачем?
Он присвистнул и грубо ответил:
– Не знаешь? Пусти!
Копырда был возбужден, и голос у него срывался, но он свое возбуждение скрывал. А я трясся, боясь только бы он не сболтнул о письме. Современные нравы, к счастью, не позволяли им ни много говорить, ни удивляться друг другу, им приходилось притворяться, что все и так само собой ясно. Небрежность, грубость, краткость и пренебрежительность – вот из чего они высекали поэзию, тогда как в давние времена влюбленные исторгали ее с помощью стонов, вздохов и мандолин. Копырда знал, что он мог овладеть девушкой только с пренебрежением, а без пренебрежения – и речи быть не могло. Но, подпуская немного чувственного, современного сентиментализма, он тоскливо, позитивно, глухо добавил, погрузив лицо в дикий виноград, вившийся по стене:
– Сама ведь хочешь!
Она сделала такое движение, будто собиралась закрыть окно. Но вдруг – словно движение это подтолкнуло к чему-то совсем противоположному – она замерла… Стиснула зубы. Секунду постояла неподвижно, только глаза ее осторожно, медленно посмотрели по сторонам. На лице появилось выражение… выражение сверхсовременного цинизма. И гимназистка, возбужденная выражением цинизма, глазами и устами в лунном свете, неожиданно высунулась до половины и рукой, в которой ничуть не было страсти, взъерошила ему волосы.
– Иди! – прошептала она.
Копырда не выказал удивления. Ему было не положено удивляться ни собой, ни ею. Малейшее сомнение могло испортить все. Ему надлежало поступать так, будто действительность, которую они сообща выстраивали, была чем-то повседневным и рядовым.
О, мастер! Так он и поступил. Влез на окно и спрыгнул на пол именно так, словно каждую ночь лазал в окно какой-нибудь гимназистки, с которой познакомился только вчера. В комнате он тихо рассмеялся, на всякий случай. А она потянула его за волосы, чуть приподняла его голову и вгрызлась ртом в его рот!