– Портсигар, – изрек дядя. Слуга поднял – и мы прошли в столовую в стиле Генриха IV, где на стенах – старые портреты, в углу – шипящий самовар. Подали окорок в тесте и зеленый горошек из банки. Разговор загрохотал снова. – Кидайсь! – изрек Константин, накладывая себе немножечко горчицы и чуточку хрена (но против кого он накладывал?). – Нет ничего лучше окорока в тесте, если его хорошо приготовить. Хорошо приготовленный окорок можно достать только у Симона, только, те-реперепумпум, у Симона! Выпьем. Рюмочку. – Тринкнем, – изрек Зигмунт, дядя спросил: – А помнишь окорок, который подавали до войны на Эриваньской? – Окорок плохо переваривается, – ответила тетя. – Зося, почему так мало, у тебя опять нет аппетита? – Зося ответила, но ее никто не слушал, ибо было известно, что она говорит, чтобы говорить. Константин ел довольно-таки шумно, хотя и изысканно, утонченно, манипулируя пальцами над тарелкой, он брал ломтик окорока, приправлял его горчицей или хреном и отправлял в ротовую полость – то посолит, то поперчит, то гренку маслом намажет, а однажды даже выплюнул кусок, который ему пришелся не по вкусу. Камердинер тотчас же вынес. Против кого он, однако, выплевывал? И против кого мазал? Тетя ела добросердечно, довольно много, но вяло. Зося в себя запихивала, Зигмунт потреблял мерзопакостно, а слуги прислуживали на цыпочках. Вдруг Ментус замер с вилкой на полдороге ко рту и весь напрягся, взгляд его потемнел, рожа стала пепельно-серой, рот приоткрылся, и прекрасная мандолиновая улыбка расцвела на жуткой его роже. Улыбка приветствия и встречи, приветствуй меня, ты здесь, я здесь – он оперся руками на стол, согнулся, верхняя губа приподнялась, словно он собирался зарыдать; но он не зарыдал, только еще больше согнулся. Парня увидел! Парень был в комнате! Лакейчик! Лакейчик был парнем! Я ничуть не сомневался – лакейчик, который подавал к окороку горошек, был вожделенным парнем.
Парень! В возрасте Ментуса, не старше восемнадцати, ни мал, ни высок, ни уродлив, ни красив – волосы светлые, но блондином он не был. Он носился по комнате и прислуживал босиком, с салфеткой, перекинутой через левую руку, без воротничка, в рубахе, застегнутой кнопками, в обычной воскресной одежде деревенских парней. Рожа у него была, но рожа его ничем не походила на ужасную рожу Ментуса, это не была рожа созданная, это была рожа естественная, народная, грубо вытесанная и обыкновенная. Не лицо, которое стало рожей, но рожа, которая так и не удостоилась звания лица, – это была рожа как нога! Не достойный почетного лица, так же как не достойный блондина и красивого – лакейчик был не достоин лакея! Без перчаток и босой он менял господам тарелки, и никто этому не удивлялся – мальчишка не достоин сюртука. Парень!… Какое несчастье, зачем судьба подсунула его нам именно здесь, в тетушкином доме? «Начинается, – подумал я и продолжал жевать окорок, словно резину, – начинается…» И тут как раз для поддержания разговора нас принялись уговаривать есть, и мне пришлось отведать компота из груш – и опять же потчевали крендельками с чаем, и мне пришлось благодарить, есть обваренные сливы, которые у меня в пищеводе колом вставали, а тетя для продолжения разговора извинялась за скромное угощение.
– Тереперепумпум, – развалившийся за столом дядя Константин, широко открыв рот, лениво забросил в него сливу, которую взял двумя пальцами. – Ешьте! Ешьте! Закусывайте, дорогие! – Он проглотил, почмокал губами и проговорил как бы с нарочито подчеркнутой сытостью: – Завтра уволю шестерых батраков и не заплачу им, ибо нечем!
– Котя! – добросердечно воскликнула тетя. Но он ответил:
– Сыру, пожалуйста.
Против кого он это говорил? Слуги прислуживали на цыпочках. Ментус загляделся, пил взором не искривленную народную рожу, почвенническую и нежную, поглощая ее, словно это единственно стоящий в мире напиток. Под его тяжелым, исступленным взглядом лакейчик и споткнулся, чуть было не вылив чай на голову тети. Старый Франтишек влепил ему легкую оплеуху.
– Франтишек, – добросердечно заметила тетя.
– Пусть смотрит! – буркнул дядюшка и вытащил сигарету. Лакейчик подскочил с огнем. Дядюшка выпустил из тонких губ клуб дыма, кузен Зигмунт тоже выпустил из тонких губ клуб дыма, и мы перешли в гостиную, где каждый уселся в свой бесценный бидермейер. Бесценность насыщала снизу страшным комфортом. За окнами отозвалось воющее ненастье; кузен Зигмунт, несколько оживившись, предложил:
– Может, в бриджик?