– О, пустяки, просто мне пришла в голову одна мыслишка, которая пригодится для моего романа, и я боюсь упустить ее…
Минуту спустя, когда я повторил ему остроумное словцо одного из заказчиков Бельтара, записная книжка снова оказалась тут как тут…
– Опять! Это уже похоже на манию!
– Дорогой мой, пойми: я вывел в своей книге персонаж, который кое-чем напоминает нашего Бельтара. То, что ты сейчас рассказал, может мне пригодиться.
Он весь был во власти того чудовищного всепоглощающего усердия, которое свойственно начинающим, исполнен рвения неофита. Я привез с собой несколько глав моей новой книги и собирался прочитать их Шалону, стремясь, как всегда, узнать его мнение. Но добиться, чтобы он выслушал меня, оказалось невозможным. Я пришел к заключению, что он стал невыносимо скучен. Но окончательно он вывел меня из терпения, когда начал с пренебрежением отзываться о писателях, перед которыми мы всегда преклонялись.
– Вот как, ты восхищаешься естественностью Стендаля? – спросил он. – И это тебя потрясает? Но в сущности, ни «Пармская обитель», ни «Красное и черное» не поднимаются над уровнем газетных «романов с продолжением». Мне думается, можно писать несравненно лучше…
Я был почти рад, когда пришло наконец время прощаться.
Вернувшись в Париж, я сразу по достоинству оценил, каким замечательным «импресарио» была Глэдис Пэкс. В столице уже много толковали о книге Шалона, и именно так, как надо. Здесь не было и следов той грубой и шумной рекламы, которая отталкивает утонченную публику. Глэдис, по-видимому, владела секретом создания романтической известности и умела окружить имя своего избранника неярким, таинственным ореолом. Поль Моран как-то сказал о ней, что она открыла «герметизм».
Со всех сторон меня засыпали вопросами: «Вы вернулись с юга? Видели Шалона? Говорят, книга его замечательна?»
Глэдис Пэкс провела весь март в Напуле и вскоре сообщила нам, что роман почти завершен, но Шалон ничего ей не показывал. Он заявил, что его детище представляет собой единое целое и знакомить кого бы то ни было с отрывками означало бы безжалостно разрывать ткань произведения.
Наконец в начале апреля она известила нас, что Шалон возвращается в Париж и что по его просьбе она в одну из ближайших суббот пригласит нас к себе – послушать чтение романа.
О, это чтение! Мы, наверное, никогда не сможем его забыть. Гостиную на улице Франциска I убрали точно для театрального спектакля. Свет был почти всюду потушен, горела лишь огромная венецианская лампа, чье молочно-белое сияние мягко освещало фигуру читавшего, рукопись и красивую ветку шиповника, стоявшую позади Шалона в вазе китайского фарфора. Телефон был выключен.
Слуги получили приказ ни под каким предлогом не тревожить нас. Шалон нервничал, держался с наигранной веселостью и излишним фатовством, а торжествующая миссис Пэкс вся сияла от радости. Она усадила его в кресло, поставила перед ним стакан воды, поправила абажур. Он надел толстые роговые очки, откашлялся и наконец начал читать.
После первых же десяти фраз мы с Фабером переглянулись. Есть такие виды искусства, где легко ошибиться в оценке, где новизна видения, оригинальность манеры ошеломляют зрителя настолько, что суждение его часто бывает несправедливым, но писатель – тот виден с первых же слов. И тут нам сразу открылось самое худшее: Шалон не умел писать, совсем-совсем не умел. Когда начинающий молод, наивность и непосредственность его книги могут показаться привлекательными. Шалон же писал плоско и глупо. От этого тонкого, столь искушенного человека мы скорее ожидали чрезмерной усложненности. Но столкнулись мы с совершенно иным – с романом, который могла бы написать мидинетка, – так назойливо выпирала в нем дидактика, унылая и примитивная. Когда Шалон подошел к третьей главе, нам – вслед за ничтожностью формы – открылась также ничтожность сюжета. Мы смотрели друг на друга с отчаянием. Бельтара еле заметно пожал плечами. Его взгляд говорил мне: «Ну кто бы подумал?» А Фабер качал головой и словно бормотал: «Возможно ли это?» Я же следил за Глэдис Пэкс. Понимала ли она, подобно нам, чего стоила книга Шалона? Сначала она слушала его с радостным удовлетворением, но вскоре стала беспокойно ерзать на стуле и время от времени вопросительно поглядывала на меня. «Какой провал! – подумал я. – Что же сказать ей?»
Читка длилась более двух часов, и за это время никто из присутствовавших не разомкнул рта. До чего же патетичны плохие книги, как беспощадно обнажено в них сердце писателя. Самые лучшие намерения проявляются с поистине детской беспомощностью, в них неудержимо раскрывается наивная душа автора. Слушая Шалона, я с изумлением обнаружил, что в душе его гнездился целый мир разочарований и грусти, мир подавленных чувств. Я подумал, забавно было бы написать книгу о человеке, сочинившем плохой роман, и дать полный текст этого романа, что позволило бы взглянуть на героя с неожиданной и совсем новой стороны. Шалон читал, и его чувствительность, выраженная в такой уродливо-нелепой форме, напоминала трогательную и смешную любовь чудовища.
Александр Васильевич Сухово-Кобылин , Александр Николаевич Островский , Жан-Батист Мольер , Коллектив авторов , Педро Кальдерон , Пьер-Огюстен Карон де Бомарше
Драматургия / Проза / Зарубежная классическая проза / Античная литература / Европейская старинная литература / Прочая старинная литература / Древние книги