Читаем Фигуры памяти полностью

Вообрази: кафе, отрешённый взгляд, а за окнами – старая и новая Москва, звенят трамваи или конки, и кто-то непременно перебегает улицу на красный свет. За окнами стоит и проносится время.

Глупо писать философские эссе о природе времени, чтобы к нему прикоснуться, нужна история и герои, способные увлечь, увести за собой из кафе. Далеко-далеко. Нам часто снятся незнакомые города с улицами, восходящими к солнцу: на таких улицах крепко держатся за руки…

Время всё разрушает, оно и есть абсолютное зло, и оно, как дьявол, в деталях. Разбитая кофейная чашка, запах мимоз, следы сорок третьего размера на сыром песке, граффити на стене, номер телефона на салфетке, хриплый голос, клок собачьей шерсти на рукаве, цоканье каблучков по брусчатке, забытая на столике зажигалка… Описывая мелочи жизни без попытки что-то понять, объяснить, рискуешь заглянуть за кулисы времени и увидеть… что?

Между миром живых и миром умерших и нерождённых – зеркальные стёкла. Они наблюдают за нами, как мы за прохожими из кафе. Кто-то из них в тревоге забарабанит в окно, закричит: «Посторонись, трамвай!» или «Осторожно, ступеньки скользкие!». А мы увидим свои отражения и окружающих улиц. Смотрим в холодное тихое небо и не знаем, как там внутри, в зазеркалье, уютно. В камине горит огонь и, кажется, ждут нас. К которому часу? Тик-так механическое вместо ответа.

В детских спектаклях меня учили играть абстрактные роли: Весны, Зла, Ночи, Счастья. А как сыграть Вечность? И кто смог бы раскрыть её тайну на сцене? Любой, но не каждый. Человек – единственное существо, готовое умереть за идею, точно она живая: смеётся, любит, слушает дождь или джаз и пьёт горячий шоколад всё за тем же столиком в кафе. В три часа пополудни. Человек, не Василий паспорт-серия-номер. Homo fictus. Сложный собирательный персонаж из Василиев, Анн, Макаров, Андреев… и немного меня. Простота плоска, не хватает ей глубины эмоций и смысла.

Тогда расскажу тебе о театре, тем более что текст и так загромождён кафе и вокзалами, где мы почему-то встречаемся реже, чем прощаемся навсегда. В театре легко умирать. Смерть на сцене – облегчение для актёра. Можно уйти, вынуть ноги из тесных туфель, снять грим, коньячку глотнуть из горла и закурить прямо в гримёрной. А ничто наступает, когда гаснет свет и театр покидает последний зритель.

Детство я провела за кулисами. Мама – актриса, отец – режиссёр. Театр – главный в городе, не достать на премьеру билетов. Эпохи и страны проплывали перед глазами, как облака, герои пьес любили и умирали на сцене. Наверно, я уже знала тогда: все истории на земле написаны о любви и смерти.

В пятнадцать написала первую пьесу. Отец похвалил, но от спектакля наотрез отказался. Я наивной была, берегли от падений. Дочь для мужчины – женщина, которая не исполнилась, как мечта, идеал, сокровенный образ всех женщин.

Он жизнь положил на «Гамлета», владея английским на уровне intermediate. В шестьдесят лет его включили в число лучших переводчиков Шекспира и поставили на полку вечности рядом с Пастернаком. Отец был из тех, кто бьётся и добивается. А мама была живой. Не Офелия. Годами грела ему постель, по утрам, о словари на полу спотыкаясь, шла на кухню варить ему кофе. С тех пор ищу камень преткновения успеха. Почему одни побеждают, а другие обречены на провал, и ни вера, ни усилия им не помогут? И пишу о том, что у меня самой не сбылось.

Имя определяет судьбу. Тамара Юфа, создавшая Сольвейг из моей матери, подарила ей книгу Булгакова «Мастер и Маргарита». Мама всю жизнь ждала отца, а я ищу мастера. Так легенды и претворяются в жизнь, чужие мечты становятся нашей судьбой. Нельзя быть Риткой, нужно – Марго, иначе мастер в толпе не узнает. Единственной: во дворе, в школе, в институте кинематографии. Одинокой и неприкаянной. Мастер мой заблудился где-то в веках, в городах, в переулках-оборотнях.

Впервые встретила его в зеркале, когда на «Ленфильме» одобрили мой сценарий-экранизацию драмы Альбера Камю «Посторонний». Училась на сценариста в Санкт-Петербурге, как многие из Карелии. Все говорили: рыжим везёт. Но не мне. Питерские ветра не стали попутными, в этом высокомерном городе для всех я была посторонней.

– Удобно вам в кресле? – помню, поинтересовался режиссёр.

Кресло из мягкой кожи, просторное, как диван.

– Да, – отвечаю.

– Моё, – торжествующе улыбнулся. И попросил: – Посмотрите налево.

Слева потолок подпирал стеллаж, доверху забитый пожелтевшей бумагой.

Правду жизни пишут, подумала, по газетам.

– Это наши сценарии, – сказал он, – неснятые. И вряд ли когда-нибудь будут.

После из осени в осень падали жёлтые листья, я статьи сочиняла – в газеты, ящики письменного стола полонили и хоронили мои истории.

А потом явился художник, так, чей-то знакомый, выехали компанией друзей на пленэр. С Финского залива дул сильный ветер, песок со снежной крупой оседал на холсте, белила замёрзли. Пили водку, чтобы согреться. Руки у него были в масле. Я рюмку ему подносила и плакала. Он не выдержал то ли слёз, то ли ветра, снял недописанный холст с мольберта.

Перейти на страницу:

Похожие книги

Аламут (ЛП)
Аламут (ЛП)

"При самом близоруком прочтении "Аламута", - пишет переводчик Майкл Биггинс в своем послесловии к этому изданию, - могут укрепиться некоторые стереотипные представления о Ближнем Востоке как об исключительном доме фанатиков и беспрекословных фундаменталистов... Но внимательные читатели должны уходить от "Аламута" совсем с другим ощущением".   Публикуя эту книгу, мы стремимся разрушить ненавистные стереотипы, а не укрепить их. Что мы отмечаем в "Аламуте", так это то, как автор показывает, что любой идеологией может манипулировать харизматичный лидер и превращать индивидуальные убеждения в фанатизм. Аламут можно рассматривать как аргумент против систем верований, которые лишают человека способности действовать и мыслить нравственно. Основные выводы из истории Хасана ибн Саббаха заключаются не в том, что ислам или религия по своей сути предрасполагают к терроризму, а в том, что любая идеология, будь то религиозная, националистическая или иная, может быть использована в драматических и опасных целях. Действительно, "Аламут" был написан в ответ на европейский политический климат 1938 года, когда на континенте набирали силу тоталитарные силы.   Мы надеемся, что мысли, убеждения и мотивы этих персонажей не воспринимаются как представление ислама или как доказательство того, что ислам потворствует насилию или террористам-самоубийцам. Доктрины, представленные в этой книге, включая высший девиз исмаилитов "Ничто не истинно, все дозволено", не соответствуют убеждениям большинства мусульман на протяжении веков, а скорее относительно небольшой секты.   Именно в таком духе мы предлагаем вам наше издание этой книги. Мы надеемся, что вы прочтете и оцените ее по достоинству.    

Владимир Бартол

Проза / Историческая проза