Он мутно глядел перед собой. Его левая рука, как обыкновенно, смирно паслась на красном бархате сиденья. Правая рука барабанила длинными желтыми пальцами по колену, обтянутому белым сукном камергерских панталон.
«Он нажмет в правой коленке», — решила я и, не отрывая глаз от бароновой ноги, окунулась еще раз, уже отдельно, в глубоком придворном реверансе. Когда все туловище было откинуто назад и весь упор шел на левую пятку, надлежало мне, Пушкину мятежному, начать грешный мой ропот самым толстым, сердитым голосом:
Начальница, сидевшая рядом с бароном, уронила на паркет белоснежный платок. Барон шевельнулся поднять. Я забыла стихи, я чуть присела, чтобы поймать, где именно нажмут желтые пальцы барона.
— Продолжай! — побагровев от усилия, сказала начальница. Пока барон тормошился, она сама достала платок.
«Если испортился механизм, барон не встанет. Так и будет сидеть. С креслом его унесут или нет?» — мучилась я положением барона.
— Про-дол-жай!
Но я забыла стихи:
Начальница презрительно махнула платком, и Филарет покрыл мое самодельное бормотание невыносимо высокими нотами:
Женским визгом, без передышки, сплошным комариным звоном прозвенел в зале «куплет» владыки. Громадный Филарет, испугавшись моего примера, гнал во весь опор, боясь забыть текст и не допуская паузы. Раскаявшись немедленно, Пушкин хороший — девочка среднего роста — прорычала усеченные «Стансы»:
Реверанс мы сделали хорошо — все три как одна.
— Пушкин! — выстрелил барон и поднял вверх желтый палец. — Пушкина похвально выучить наизусть.
Мы ушли под шепот хора:
— Фи… Филаретки!
Я забилась в классе на заднюю парту. Вошла классная дама.
Она мне сказала:
— Ты осрамила весь институт. Не можешь запомнить стихи — пока другие танцуют, учи, милочка, прозу!
Она развернула передо мной «Капитанскую дочку» и, отчеркнув ногтем: «отсюда — досюда», ушла.
Я осталась в классе одна. Взяла книгу. И мне сразу понравилось: «Ветер завыл; сделалась метель. В одно мгновение темное небо смешалось с снежным морем. Все исчезло.
— Ну, барин, — закричал ямщик, — беда — буран!
Я выглянул из кибитки…»
Кибитка… Кибитка?
«Кибитка — это не фаэтон, это не коляска, это не бричка, это возок».
Я размахнулась и хватила «Капитанской дочкой» стекло висячей лампы.
Меня увели в карцер.
И еще один раз я пострадала за Пушкина.
Я и моя подруга были обе с Кавказа и очень тосковали по горам. Особенно весной.
Мы садились спиной к бледному северному небу, смотревшему из казенных окон, мы впивались в географическую карту, висевшую на стене. На Казбек налепляли мы жеваную резинку — клячку, и Казбек торчал выше всех на свете.
И я говорила от всей души:
Я говорила «Кавказ» Пушкина с начала до конца не раз и не два, а до тех пор, пока мы с подругой из холодного сиротливого класса не переселялись в «зеленые сени, где птицы щебечут, где скачут олени… где мчится Арагва в тенистых брегах».
Из моих глаз слезы восторга лились перед географической картой, и, прижав палец к вершине Казбека, всхлипывала другая кавказская девочка.
— О чем вы плачете? Какие казенные вещи вы испортили? — спросила подошедшая классная дама.
Я еще не успела вспомнить, что надо соврать даме понятное, и сказала правду:
— Мы плачем над стихами Пушкина.
— Ты лжешь, — нахмурилась дама. — Признавайся скорее, какие казенные вещи…
— Честное благородное слово! — сказали мы в голос. — Мы ничего не разбили. Мы только над стихами…
— В таком случае вас надо лечить. Нормальные люди над стихами пе плачут.
Нас свели в лазарет, и доктор нам прописал холодное обтирание по утрам, до звонка.
Меня, как девочку плохого поведения и зачинщицу, обтирали целый месяц, другую — всего две недели, Это было холодно и неприятно…