…Я никогда не умела жить. Просто не задумывалась ни о чем. Плыла по течению, попадая в сонные водовороты мелких романов, случайных связей, глупых знакомств. И, выплывая из очередного такого водоворота, забывала тут же о том, что было. Стирала из памяти лица, выбрасывала телефоны, не отвечала на настойчивые звонки. И никогда ни о чем не жалела — даже если то, что получалось, было не очень красивым. Никогда ничего не хотела менять.
…Моя девственность умерла в душный августовский день, наполненный мухами и стрекотом отбойных молотков, без устали дробивших московское лето. И стонами — то томными, то душераздирающими. Я, уже давно бывшая женщиной морально, становилась женщиной физически — и это было почему-то больнее.
За стеной, в крошечной кухне, играли в карты друзья моего первого мужчины. А сам он, потный и красный, суетливо дергал себя снизу — не в силах утолить жгущую его между ног страсть, не в силах проникнуть глубоко в юное четырнадцатилетнее тело, податливо распростершееся перед ним на сморщенных простынях.
Кровать была узкая, мои ляжки скользкие, а в его глазах сквозила растерянность — ему отдавались, а он не мог взять. Ему было даже страшнее, чем мне, — хотя он был на десять лет меня старше, он был почти взрослым мужчиной, а ничего не мог сделать. Слишком толстой была черта, отделявшая девочку от недетской жизни, — слишком трудно было ее переступить. Разорвать, вернее.
Мне ужасно хотелось стать взрослой. Мне было дико больно, но я почему-то чувствовала восхитительное превосходство над этим суетливым, неловким, неопытным молодым человеком. Который совсем было потерял уверенность и эрекцию и, по-моему, проклинал тот день, когда с видом донжуана лукаво соблазнял меня, поглаживая розовые грудки под тонкой майкой. Признаваясь в любви, обещая подарить мне удовольствие — если я соглашусь, конечно. Собираясь сделать все ласково и нежно — так, чтобы у меня не осталось негативных воспоминаний.
Во мне клокотала какая-то веселая злость — и я улыбалась ему в лицо, стирая со щек непрошеные слезы, когда он ложился на меня в очередной раз, и нелепо двигался, и шептал нежности, которые были мне не нужны. И даже засмеялась, когда он, отчаявшись совершенно, проник в меня пальцами и достал откуда-то изнутри три ярко-красные винные капли. Означающие что-то очень важное.
А я смеялась — словно не понимая торжественности момента. Не от радости, что все произошло, не от восторга перед его умением. И даже не от того, что передо мной открылась дверь во взрослый мир — выспренно выражаясь. А потому, что у него был такой идиотский вид, такая скошенная улыбка, и капля слюны прилипла к нижней губе. А между ног болталось нечто бледное и невыразительное, сморщенная какая-то гармошка. На которой он и сыграть-то не сумел.
Почему именно он оказался рядом со мной в постели в тот пыльный, с дрожащими в духоте деревьями и домами, день? Почему это был не его друг, высокий, взрослый, явно знающий, как обращаться с женщинами? Или не мой сосед — темноглазый грузный кавказец, принюхивающийся ко мне в лифте, млеющий от цвета моих волос? Может быть, с этого все началось? Череда ошибок, промахов и нелепостей — из которых теперь можно было связать длинный заусенистый шарф и обмотать им все тело, — много всего было позади…
Но я никогда ни о чем не жалела. Не спрашивала себя, в чем причина, чем я руководствуюсь, отдаваясь с готовностью одним — отвергая других, порой даже более достойных. Я жила так, как хотела, легко и весело, бездумно — не запоминая, что было и кто был вчера, не желая знать, с кем я встречу завтра.
Мои ровесницы делали уроки, ходили на музыку и фигурное катание, занимались с репетиторами, мечтали о поступлении в институты — а я меняла мужчин с таким рвением, словно от их количества зависел проходной бал. И аттестат зрелости мне следовало бы выдать раньше, чем остальным, — я знала много того, о чем не говорят, разных тайных наук. И иногда чувствовала себя такой взрослой, такой умудренной опытом, что даже удивлялась, видя в зеркале совсем юное еще лицо, по-детски пухлые щеки и глаза, в которых не отразились ни горечь, ни страдания, ни разочарование, ни грусть. Там были только хитроватое кокетство, наглость и нахальство — и убежденность в собственной неотразимости. Что ж — у меня были на то основания.
Иногда, глядя на свои ножки, лежащие на плечах очередного мужчины, прислушиваясь к его хрипловатому дыханию, я думала с каким-то самозабвенным упоением, что я молода и красива, и именно потому меня жутко хотят, именно этим я привлекаю мужчин. И мне становилось так приятно, что организм, неспособный еще ни на какие оргазмы, начинал сочиться какой-то терпкой влажностью. И в этих вот пятнах, забываемых мной на чужом постельном белье, не было ничего женского — они скорее напоминали следы от крема, оставленные ребенком. От крема, смазанного с кусочка торта, который он поглощал с аппетитом и удовольствием. Поглощал сам и делился с теми, с кем считал нужным.