Пусть я всегда презирала тех, кто не носит колготок. С такими ногами я, может быть, сама бы их не носила, хотя вряд ли — мои были гораздо красивее, это я уж прибедняюсь зачем-то. И я давно не надевала уже коротких юбок — но, мать твою, ей и впрямь было что показать. Это все смотрелось очень неплохо, признаюсь, — но когда она повернулась, я вообще решила, что глаза мне изменили.
Не то чтобы она оказалась такой уж фантастической красавицей. Она даже блондинкой не была — а я тогда вообще не признавала другого цвета волос, может, потому, что для меня он был естественным. Но эти вот глаза, шоколадные, огромные, с бахромой ресниц, и грудь, тоже маленькая, как у меня, и такая же стоячая, и каре с длинной темной челкой… И куча золота на шее и в ушах, и одежда, так изысканно подобранная и так идущая ей… Вот это было кино — настоящее кино, братья Люмьер. У них первый фильм назывался «Политый поливальщик» — прямо про меня почти. Потому что то я сама всех поливала, выспренно выражаясь, фонтанами своего очарования, заставляя женщин ежиться, а мужчин приятно освежая. А тут с открытым ртом застыла…
Ее даже не портила гримаса недовольства, прилипшая к лицу. Просто кривились немного пухлые губы, накрашенные темной матовой помадой, и лицо было бледным. Но все равно ужасно привлекательным — не красивым, а эффектным, или интересным, так, что ли, говорят. И голос, которым она рассказывала что-то бабкам из бухгалтерии, был каким-то велюровым, мягким и низким — почти таким же, как у меня.
Господи, я даже не сразу поняла, что это для меня означает. Не сообразила сперва, что произошло что-то ужасное, неотвратимое. Что ножки королевского трона, на котором я сидела, не просто пожрал какой-то там короед, сделав трухлявыми и ломкими, а их снесло чудовищным взрывом, беззвучным, но оттого ничуть не менее разрушительным. Что трон этот разлетелся на кусочки, и меня отбросило взрывной волной в самый дальний закоулок нашей конторы, в мою монтажную, и завалило со всех сторон булыжниками, отделив от студии, замуровав, закупорив.
Я не видела даже еще взглядов, которые адресуют ей мужчины, — тогда не было толком никого. Не слышала, как она умеет с ними разговаривать. Не догадывалась, что теперь половина звонков нашего громогласного телефона будет адресована ей, и ее поклонники будут доставать всех, то являясь сюда, то бесконечно трезвоня и сбрасывая факсы. Просто я почувствовала вдруг какой-то холод, обступивший меня со всех сторон, и покосилась на окно, оказавшееся закрытым.
И меня вовсе не повеселила неприязнь, прилипшая к ее конфетным зрачкам, — неприязнь, вызванная моим появлением. Та самая, которую я часто видела в глазах других женщин и которая всегда доставляла мне глубокое удовлетворение.
И хотя я усмехнулась про себя, сказав мысленно, что сейчас не настолько жарко, чтобы обходиться без колготок, это почему-то вовсе меня не утешило.
Ну просто ни капельки…
…Я еще думала тогда, что это ненадолго. Что пройдет неделя, ну две от силы, и все закончится, умрут мои мучения. И я сожгу воспоминания о ней и развею их прах над осенней набережной, ностальгически улыбаясь. И ее туфли, которые она надевала, приходя на работу, туфли с надписью «Шарль Журден», которую не жалея топтали ее розовые пятки, вот-вот исчезнут из-под стола, где они преданно спали в ожидании хозяйки. Но листья под ногами уже хрустели бумажно, страдая от ночных заморозков, солнце превращалось в клубок белых синтетических ниток, колючих и негреющих, а ничего не менялось.
Наша взаимная неприязнь, проявившаяся отчетливо с первого взгляда, превратилась во что-то хроническое и затяжное, как, скажем, какой-нибудь гайморит. Периодически же она обострялась, и причиной тому мог послужить малейший пустяк вроде взятого без спросу с ее стола ластика, который был, если уж говорить начистоту, собственностью студии.
Ее вспыльчивость носила немного истеричный характер — она призывала бухгалтерш разделить ее гнев, всплескивала руками, темнела лицом и украшала собственный лоб продольными морщинами. Я же молчала обычно, усиленно усмехаясь про себя, советуя ей мысленно брать отгулы на время критических дней. И тут же добавляя, что тогда ей вообще не придется ходить на работу — некогда будет. Моя сдержанность подпитывалась сигаретами — они, разбитые радикулитом, страдали и умирали в тесноте пепельницы — как в больнице для бедных.
Теперь я приходила на студию еще раньше, чем прежде. Мне хотелось иметь побольше времени, чтобы насладиться одиночеством, — счастливые дни до ее появления, дни моей безраздельной власти над студией, казались чем-то далеким, а может, и не существовавшим в действительности. Я постепенно стала вообще забывать о том, что они когда-то были, — как забываешь лицо почившего родственника.