— Ах, милый, мне очень жаль. Я бы так хотела, чтобы ты немного поревновал — ну совсем капельку. Но когда она окажется в моей постели и будет целовать и гладить меня везде, ты точно возбудишься. И придешь к нам, и мы обе будем ласкать тебя. Представляешь, как это красиво — две женщины, два этапа твоей жизни, объединятся, сольются вместе…
— Выспренно, но звучит, конечно. — Он уже смеялся в голос. Так здорово смеялся, легко, хрипловато. Ужасно заразительно. И я тоже улыбнулась — хотя говорила абсолютно серьезно.
Мы с ним в комнате сидели — нашей гостиной. С низким стеклянным столиком посередине, с белыми кожаными пуфами. Один из них мой был, личный. Тоже белый, с золотыми выдавленными латинскими буковками С и D — диоровский. Вадиму нравилось, когда я сижу на нем, поджав под себя ноги — голая и розовая, как изящная статуэтка на дорогой подставке. Я так и сидела, и поглядывала на него из-под длинной платиновой челки. И улыбалась хитро.
— Пожалуйста, милый. Позвони ей. Она так просила. Может, пригласишь ее к нам в гости? Я приготовлю суши — как ты любишь. Мы будем пить что-нибудь вкусное и болтать. А потом я начну к ней приставать. Я буду говорить ей, что так много думала о нас, что она так мне нравится. Я сниму с себя платье и спрошу ее: «А я тебе нравлюсь?» Как ты думаешь, что она ответит?
— Для поведения с мужчиной это неплохо, бесспорно. А она тебе ничего не ответит. Она отвернется и начнет собираться домой. При условии, если согласится приехать и приедет…
Конечно, ему было ужасно весело. А мне так хотелось, чтобы он ошибся. Мне не давала покоя картинка с двумя горячими мокрыми телами на кровати и с мужчиной в кресле, наблюдающим за происходящим. Я вдруг вспомнила, как мы с Вадимом летали в Австралию — у нас лето, а там зима, не особенно от нашего лета отличающаяся. Гуляли по Сиднею, по вымощенной булыжником просторной улице с кучей магазинов, ресторанов и баров. И вдруг откуда-то музыка раздалась, и я, повернув голову, увидела, что это играют часы — окруженные до этого застывшими фигурками. А теперь фигурки двигались и шевелились, солдатики маршировали, и нежные леди в чепчиках кидали им цветы. А потом часы начали бить — потому что пришло время.
Вот и тут я хотела, чтобы пришел мой час, и мне казалось, что он близок. И было приятно подумать, что картинка, нарисованная мной, тоже оживет. И тела задвигаются, застонут, и дым от сигары, которая зажата в руках у мужчины, потечет к потолку тонкой голубой струйкой, и свечки будут оплывать медленно, словно тоже исходят желанием. Которое в них вызывает легкий сквозняк, прокравшийся из приоткрытого зеркально-черного окна.
И вот теперь я стояла под дверью, называя себя бессовестной — неискренне, впрочем. И ухо у меня замерзло от бесполезного, но частого прикладывания. Я слышала самое начало разговора, перед тем как выйти из комнаты деликатно, — холодное и вежливое. Но мне так хотелось, чтобы эта холодность оказалась наносной. Я на Новый год делала такие штучки — брала живую еловую ветку и покрывала ее серебряным и золотым гелем, для этакой особенной рождественской красоты. И эта ветка дышала через гель, и пахла — хотя с виду становилась неживой, металлической, бездушной. И, слушая начало этого разговора, я думала, что Вадим вот так же пытается скрыть наверняка нахлынувшие чувства под серебряным гелем равнодушия. Спрессованного, сжатого в нем прожитыми годами — как в холодном жестяном баллончике.
А потом я поняла, что он и вправду ничего не чувствует. Слишком плотный слой нанесло время на его чувства, и вымерзли они, стали такими же серебряными. Он задавал какие-то вопросы, но я, уже зная его хорошо, понимала: что бы она ни ответила, ему неинтересно. Это в голосе было, и в руке, бессмысленно рисующей кубики в блокноте, лежавшем на столе. В глазах, неподвижно обращенных в окно, тусклых сейчас. Не ореховых уже, а просто рыжих. И я подумала, что умерла бы от горя, если бы он на меня так смотрел. Со свойственным мне пафосом подумала.
И я потянула немного время, делая вид, что прибираюсь в комнате, — но в голосе его так ничего и не изменилось. А потом он только отвечал односложно. Она, видимо, рассказывала ему что-то, но то, о чем он не спрашивал и знать-то не особо хотел. И я ушла, кокетливо послав ему воздушный поцелуй. И он так посмотрел на меня — так ярко, так весело, что мне показалось, что даже запахло орехами в комнате. Фантастически душистым миндалем. Такой обманчивый был этот запах — для меня миндаль, для кого-то цикута.
Он упорно не хотел меня поддерживать. Он не из тех был, кто хранит бережно выпитые бутылки. Он даже самые красивые выкидывал, опустошив, — что уж говорить о той, что показалась ему не очень-то вкусной. Наполненной кислым, слишком холодным вином. И хотя я пыталась его неоднократно убедить, что это так здорово должно быть и интересно, наша встреча с Мариной, наши с ней возможные отношения, ничего не помогало.