— Ну, знаете… Избирают не голосами, а там… в кабинетах. Механика известная.
— То-то и оно — известная. Знаешь, а бочку катишь. Сталинские времена не возрождай, — перешёл на «ты» Зяблик. — Котина нам райком напяливал.
Зяблик говорил взволнованно и серьезно, реплика Николая пришлась по больному месту.
— Пустяки всё! — махнул рукой Николай. — Ну дружок и дружок — чего тут. Не враг же он, наконец.
— Не враг, так чужой человек! Не место ему в коллективе советских учёных. Не достоин.
— А если не достоин, зачем же ко мне в группу, да ещё без ведома? — заговорил уже на другой ноте Николай. Но ответа не услышал, — подъехала машина, и из неё резво выбежал Шушуня, новый секретарь партбюро.
Дивился Николай такому сюрпризу: Никодим на чёрной новенькой «Волге»? Не было такого, чтобы секретарь на «Волге» ездил, не положено по штату. Смотрел на подходящего Шушуню, но тот наскоро сунул Николаю руку и тут же отдернул, словно пожалел о минутной вспышке дружелюбия, и спиной повернулся к Филимонову, угодливо тряс руку Зяблика и в сторону тянул от Николая. И вообще вёл себя так, будто тяготился присутствием прежнего начальника, стеснялся чего-то; взял за локоть Зяблика, тянул к подъезду.
Николай потоптался на месте, хотел было пойти за ними, но потом ему стало стыдно и неловко, и как-то обидно — не за себя, а за Никодима. «Да неужели…» Филимонов осёкся, он даже мысль боялся допустить о трусости Шушуни, о такой трусости — рабской, гадкой, бесчеловечной. Трусость презиралась на фронте, как что-то мерзкое и ужасное, чему и названия не было. Не было на фронте страшнее слова, чем «трус». Но там трусость хоть понять можно было: трусили — умирать не хотели. Жить хотелось, жить!..
А здесь? Разве в нынешних мирных условиях кому-нибудь угрожает смертельная опасность? Разве Зяблик может отнять жизнь? Как можно трусить, унижаться, предавать товарища ради ласковой улыбки начальника — того самого Зяблика, которого ещё вчера Шушуня называл проходимцем? Да это невероятно! Я чего-то не понимаю!
Опять всё в душе у него померкло; и будто бы не было импульсатора, не было такого приятного, лёгкого, радостного состояния, которое наступило после завершения мучительных, долгих работ. Душу снова терзают недоумения. Не может он понять природу таких людей.
Не помня себя, прошёл в институт, поднялся в свою комнату. Не сразу заметил сидящего за столом Котина. Смотрел на него с минуту отсутствующим взглядом, затем кивнул, поздоровался. И был несколько удивлён радостной улыбкой, вспыхнувшей на бледном истомлённом лице некогда надменного человека. Спросил участливо:
— Что с вами?
— Ничего. Притомился малость, не спал ночь; и жена, и дети не спали. Можно понять наше состояние. А вы что? Бледный какой-то!
Котин говорил торопливо, и в тоне его голоса слышалась льстивая нотка. «Ну и ну! — подумал о Котине. — Председатель вчерашний. Интересно, как бы ты заговорил, если бы всё оставалось по-старому, и я бы пришёл к тебе за путевкой в санаторий…» Филимонов никогда не был в санатории, отчасти по той причине, что распределял путёвки в институте Котин. Николай однажды только просил путёвку в дом отдыха и помнил ответ Котина: «Вы человек здоровый, а у нас больным не хватает».
Филимонов презрительно скользнул взглядом по сгорбленной фигуре некогда влиятельного в институте человека, непроизвольно сморщился, отвернулся. Пытался вспомнить, как разговаривал с людьми Котин в бытность свою председателем. И странно: не мог ничего припомнить, ни разу не видел его в столкновении с другими. И сам к нему обращался лишь однажды. Зато знал: всякий раз, когда дело касалось Филимонова, судьбы его группы, Котин выступал против. «Выбирали его», — говорит Зяблик. — «Да их пятнадцать человек в списке месткома, я фамилий-то во время выборов не читаю». — «Мамонт вы, Николай Авдеевич! — говорит Ольга. — Вам бы поладить с ним, — начальство ведь, — а вы с первой встречи — на рожон».
— Меня из партии исключили, — вывел его из задумчивости Котин. И опять этот слащавый голос, будто опасается, как бы ему кто по шее не дал.
— Исключили? Ах да, понимаю. Посидели с минуту.
— Ну и что же? Зачем она вам, партия?
— Как зачем? Я в неё на войне вступил, в грозном сорок втором.
Голос Котина окреп, усилился. О партии говорил с волнением. Слышались в его словах и сожаление, и обида.
— Странные вы люди! — покачал головой Филимонов, вспомнив суровые эпитеты Зяблика. — Родиной не дорожите, а за партию цепляетесь.