«Это, должно быть, очень маленькая деревня, — подумал я, — здесь почти не бывает приезжих». И вдруг сообразил, что не знаю ее названия.
Мужчины говорили между собой на провансальском диалекте, которого я не понимал. Пол и ступеньки лестницы были выложены красной шестиугольной плиткой, а на сверкающих белизною стенах висели те же рекламы, что и повсюду: коньяк «Хеннеси», вина «Нуа Пра» и «Сен Рафаэль», хинная настойка.
Сильвестр — patron[11] — отвел меня в комнату окнами на площадь со старым фонтаном, окруженным каменными скамейками, и сразу закрыл ставни.
— Le soleil est terrible, par ici,[12] — сказал он, и я ответил:
— Ñomme toujours.[13]
— En été, oui,[14] — кивнул он. — Сейчас принесу вам воды. — Он ушел и тут же вернулся с большим стаканом pastis,[15] который они все здесь пьют, и ведерком воды; он налил немного воды в таз и поставил ведерко под деревянный рукомойник.
— Все в порядке? — спросил он.
— Très bien, — ответил я, — merci.[16] — И он засмеялся и вышел за дверь. Я растянулся на гигантской кровати и расхохотался: стоило повернуться, как она заскрипела, а простыни сурового полотна пахли, как пахнут дети, только что искупавшиеся в реке.
Проснулся я ближе к вечеру и нашел рядом с постелью хлеб и стакан вина, покрытые салфеткой, а поглядев из окна, понял, почему дома здесь похожи на небольшие крепости. Жара к концу дня становится непереносимой, так что люди и животные выискивают самые темные уголки, где и дожидаются вечера.
Я вышел на улицу — деревня словно вымерла, — пересек площадь и подошел к фонтану, чтобы напиться, а так как живых поблизости не наблюдалось, я решил свести знакомство с мертвыми, там, где могилы столпились вокруг огромного, грубого деревянного креста, как домишки деревни — вокруг церкви. Покойники были надежно заперты живой изгородью из боярышника и бука.
Позже, когда я познакомился наконец с живыми, я понял, что покойники не слишком отличаются от них: тех и других связывает меж собою мрачное молчание. Горечь твердой, красной земли, нашпигованной острыми камнями, отозвалась в их телах жестокой меланхолией, которая по вечерам, когда жара уходит из деревни, нападает на всех — вместе с отвращением к стуку тяжелых металлических шаров, сопровождающему игру мужчин, которому вторят лишь звон бокалов у Сильвестра, голоса животных и шум ветра в кронах кипарисов — или тихое, несмелое пение детей:
Я все еще помню, как они пели, потому что по вечерам сидел в своей комнате у окна и смотрел на мужчин, играющих в шары, и на детей. Они не видели меня и ничего не знали обо мне, а я выучил их имена и через два дня знал, кто из них лучше всего играет в шары и кто сильнее всех напивается. Дети играли у фонтана в странную, почти бесшумную игру — словно кто-то был болен и им велели не шуметь. Так они играли, мужчины и дети, пока не становилось темно, и тогда выходили женщины с кувшинами и ведрами — набрать воды. Я глядел на них из окна, сквозь щели меж пластинками ставень, через которые дом дышал, как большое животное, чуть колышущееся под руками легкого ветерка. Против меня была церковь; я знал, что внутри она совсем обветшала и что на алтаре лежит пыльное покрывало красного бархата, на котором золотом вышито: Magister adest et vocat te — Господь здесь, и Он призывает тебя. Церковь и кладбище — в них была вся жизнь деревни, где повторялись одни и те же имена: имена живых, звучавшие в кафе или у фонтана, имена мертвых — выбитые золотом под портретами на их могилах. Я разглядывал тусклые прямые волосы на эмалевых или картонных портретах, покрытых пыльным, затянутым паутиной стеклом, в железных рамках из переплетенных колечек, украшенных поблекшими искусственными цветами или проволочными стебельками, с которых цветы облетели, и мне казалось, что древние мрачные суеверия этих людей обрели жизнь и властвуют над их могилами. Скоро я стал узнавать в застывших навеки портретах лица живых, которые болтали и выпивали под моим окном. И в полуденные часы, когда солнце утверждало свое господство над вымершими домами, я посещал мертвых Пейеру, мертвых Рапе, мертвых Вентура. Цветы, которые я срывал ранним утром и ставил у себя в комнате в воду, я клал на могилы детей — не знаю почему, очевидно — для собственного удовольствия.
За день до того, как появился Мавентер, меня подстерег местный кюре — он сидел на краешке могильного камня семейства Пейеру.
— Думаю, они меня простят, — сказал он, — мы были добрыми друзьями, и, в конце концов, я тоже скоро упокоюсь вон там, в углу — славное местечко, правда? Солнце туда почти не достает, и, когда явится какой-нибудь чудак и принесет цветы, они дольше останутся свежими.
У себя, в доме при церкви, он наполнил вином два высоких стакана — по самый край, как раньше Сильвестр.
— Вы, верно, не читали нашего Мистраля, — сказал он, — но это то самое вино, которое он воспел в «Мирее».