«Заткни пасть», — сказала она позади меня… «…A другого вроде бы нет, — продолжал он тонким бесцветным голосом. — Честно говоря, я успел привязаться к этой птице».
«Вот деньги, — сказал я, — поторопись».
«Мистер спешит, — протянул он, но все же взял Жанет с витрины и поставил на прилавок. — Бессловесный труп», — сказал он, фамильярно хлопнул ее, и полетела пыль.
Я взглянул на Мэри Джейн. «Я купил ее, — сказал я, — я купил Жанет… Может быть, я немного опоздал, но я купил ее».
«И сколько раз тебе надо было смотреть, чтобы все понять?» — спросила она.
«Два, — подумал я, — в первый раз и теперь». И увидел, что она взяла птицу за лапки и сняла с прилавка.
«Черт побери, — выругалась она, — вот тебе!» Мне показалось, что Жанет вскрикнула, когда упала между нами на пол. Головка оторвалась и лежала среди вывалившихся из туловища внутренностей — истлевшей, вонючей соломы. Мертвее мертвого торчали жуткие жесткие ноги, приколоченные к подставке; облако пыли, словно от небольшого взрыва, поднималось вверх.
«Проваливай», — сказала Мэри Джейн; я знал, что они замерли у меня за спиной, как персонажи гибельной пантомимы. Звякнул колокольчик — я отворил дверь — и ушел.
«Вы нашли ее?» — спросили дети.
«Да, — ответил я, — я ее нашел».
Я действительно ее нашел, после такой находки остается только пуститься в путешествие на попутках. Кто же знал, что в Германии тебе попадется парнишка, который всех спрашивает: «Не встречали ли вы девушку, похожую на китаянку?» Почему бы не отправиться на поиски вместе с этим парнишкой, хоть какая-то цель, не хуже других. А иногда сидеть здесь и снова и снова рассказывать все ту же историю, снова и снова рассказывать свою историю тому, кто спрятался за занавеской и не желает слушать.
— Я слушал, — сказал я, — и все слышал. Теперь я хочу выйти.
Проходя по комнате, я увидел краем глаза застывшую картину — они стояли, все трое, одинаковые, как на картине примитивиста, пережившие тоску, горечь, томление. Я сбежал по лестнице и вышел в сад. Дождь кончился, но поднялся сильный ветер, деревья качались, как пьяные фрейлины, а облака, безудержно хохоча, неслись по небу.
Я снова слушал их рассказы, снова смотрел на них, на их руки, двигавшиеся в ритме воспоминаний. Одиночество, похоже, наполняло их, как мухи — труп, но об этом я ничего не знал, я думал о том, что одиночество, о котором говорят люди, ненастоящее и что когда-то наступит новое одиночество и отметит людей не Каиновой печатью, но печатью, подтверждающей их принадлежность к человечеству. Мы должны будем привыкнуть к этому, думал я. Может быть, наше время — лишь время ожидания истинного одиночества.
Шум дождя прекратился, но ветер шумел так сильно, что я не услышал, как подошел Хайнц.
— Ты видел картину «Страсти Христовы» Геертгена тот Синт Янса?[50] — спросил он.
— Зачем ты пришел? — спросил я. — Я хотел побыть один. Я не хотел с вами разговаривать. Зачем ты вот сейчас сюда пришел?
— Ты видел картину «Страсти Христовы» Геертгена тот Синт Янса? — снова спросил он.
— Нет, — сказал я. — Не видел.
— Дождь собирается, — сказал он, — пошли под крышу.
— Зачем? Я хочу остаться под дождем.
— Иначе ты не сможешь увидеть «Страсти Христовы».
Мы прошли по террасе до того места, где на нее падал свет из верхнего окна.
— Смотри, — сказал он, — «Страсти Христовы».
В сухих, мраморно-белых руках он держал маленькую репродукцию. Это было фото из журнала, наклеенное на картон.
— Она помялась, — сказал я, — и запачкалась, я не могу ничего разглядеть.
— Кое-что еще можно различить, — ответил он. — Я всюду ношу ее с собой, все эти годы. Это — мой крест.
Картина изображала истерзанного Христа. Жалким, детским движением пытался он зажать рану на боку, из которой струилась кровь. Боль на лицах истязаемого, его матери и его друга Иоанна была изображена с особой жестокостью, она подчеркивалась грубым, темным крестом, пересекающим холст наискосок. Маленькие ангелы с мрачными лицами, несущие орудия пытки, заполняли остальное пространство, создавая достаточно плотную толпу, а на лице страдальца застыло загнанное выражение, как у человека, попавшего в ловушку.
— Видишь? — спросил Хайнц. — Это — мое страдание. Страдание, входящее в противоречие с их добропорядочностью, их невозмутимостью, если хочешь.
— Кого — их? — спросил я.
— Монахов, которые там живут не ради того, чтобы принадлежать к сообществу, как желал этого я, не ради красоты литургии, но из потребности в том, что за всем этим скрывается. Я был заворожен, приведен в восторг не мудростью псалмов, не, того хуже, их содержанием, не роскошью облачений и благородством жестов, а этим, этим и этим.
Он указал на раны Человека, изображенного на картинке, и это выглядело так, словно он яростно наносил их.