Разве не то же и прежняя Петрушевская могла бы сказать? Жизнь под взглядом прозаика Петрушевской – да, неприлична и беззащитна. Но отчего же именно деревенский, более заглублённый и потаённый пласт той же общей национальной жизни и нашей общей истории на исходе двадцатого века, именно он освободил в писателе некие ритмы и с ними как бы некие чувства, чтобы каким—то новым голосом сказать, как это серое и мелкое любимо? Чувствительная, сентиментальная основа жестокой прозы Петрушевской всегда была в подпочве этой прозы и вырывалась в лирических выплесках, как в знаменитой уже концовке давнего уже рассказа «Смотровая площадка».
«Однако шуткой—смехом, шуткой—смехом, как говорит одна незамужняя библиотекарша, шуткой—смехом, а всё—таки болит сердце, всё ноет оно, всё хочет отмщения. За что, спрашивается, ведь трава растёт, и жизнь неистребима вроде бы. Но истребима, истребима, вот в чём дело».
Плач над бездной – если вспомнить, что когда—то сказала критик Инна Борисова о рассказах Петрушевской: она берёт ситуацию, доступную любому прохожему, вспарывает быт и обнаруживает бездну. Речь была в той прозе не о быте, а об источниках жизни в людях, о самых источниках жизни, которые под угрозой.
О том же и деревенский дневник – об истощённой в самых своих истоках национальной жизни. О жизни, в которой почти поголовно мужчины ходят «закодированные», а автобусная дорога ведёт к сельскому храму («дорога к храму» – плакатный символ последнего нашего десятилетия!), которого 7/8 лежит в руинах, но 1/8 – новые времена! – отреставрирована. «Карамзин блин где ты». Жизнь неприлична и беззащитна. Вот и святое заглавное имя в таком неприличном контексте; но уж таков сегодняшний «Карамзин» – на очной ставке с тем, что названо здесь «мужским верлибром»; столкновение имени с материалом, но и их потаённая, по замыслу автора, связь. В таких стыковках строится эта сентиментальная повесть.
Автобусная дорога, автобусная остановка, на которой долго и, как только у нас, терпеливо (но, как увидим, и по—своему артистично) стоят и ждут, а он, автобус, не приходит или проходит мимо, битком набитый, – постоянное место действия, местный хронотоп. …На автобусной остановке сидим / ожидая автобуса на Ляхи / автобусная остановка / это сценическая коробка / дом без четвёртой стены / остальные стены / сцены / исписаны (…) последние дни помпеи. Эта сценическая коробка – место действия одной из печально—страшных верлибр—новелл на классическую старую тему – «живые мощи» – в новом советском материале; но в том же материале новелла возведена в ранг античной трагедии – благодаря тому, что автор—зритель здесь в составе зрителя – «хора» на этой же остановке. Называется – «Мамонька мама» – коллективный рассказ деревенского хора о том, что сейчас у автора вместе с хором перед глазами: в доме напротив лежит парнишка – живые мощи, парализованный, такой родился от пьяной матери, мамоньки мамы, которая и сейчас ушла пить к соседке.
Но это надо читать целиком в петрушевском ритме.[849]
«На чей глаз и кто в силах?» – спрашивал Достоевский. Проследите иной обыденный факт – «…и если вы только в силах и имеете глаз, то найдёте в нем глубину, какой нет у Шекспира. Но ведь в том то и весь вопрос: на чей глаз и кто в силах». Чтобы только приметить факт, «нужно тоже в своём роде художника».[850] Проследите факт на автобусной остановке и прослушайте «греческий хор» (как и у греков в трагедиях, это по преимуществу хор стариков, судящий молодых героев)…Эти свои «Живые мощи» Петрушевская начала писать как рассказ, но перевела его в ритм – и тогда только хор зазвучал, сам «факт» зазвучал, зазвучала трагедия. Неизбывная национальная и древняя вечная, современная и вечная. Безысходная, в которой некого обвинить отдельно, в том числе и «мамоньку маму».
И ведь это под Муромом происходит, где Илья Муромец тоже сиднем сидел тридцать лет на печи без рук без ног, как живые мощи, а этому только шестнадцать, и он уже книжки читат когда Машка листат. Но никогда, как Илья, он не встанет.