Читаем Филологические сюжеты полностью

В одной из последних своих статей – «Апокалиптика русской литературы» (1918) – Розанов выписал целиком стихотворение в прозе Гоголя из «Арабесок» – «Жизнь», поэтическую картину всемирной жизни древнего человечества и явления в ней христианства. «В меньшем числе строк нельзя сказать большего… – сказал после этого Розанов. – И всё оголённое существование Отечества, кажется, не стоит этих единственных во всемирной письменности строк. По их законченности. По их универсальности. По их неисчерпаемости». Но «что—то случилось. Что—то слукавилось». Гоголь изменил всемирной поэзии «Жизни» ради картин «оголённого существования Отечества». И погиб, «застыв, обледенев от ужаса».[391]

Оголённое, обледенев – всё те же мотивы, постоянно (не только у Розанова) с Гоголем связанные. Однако так ли противоречат они универсальной поэзии – если не «Жизни», то «Шинели»? Ведь если наше филологическое воображение нас не обманывает, то «Шинель», собравшая максимум этих мотивов у Гоголя, явилась проводником универсального мифа в сюжете русской литературы. «Оголённое существование Отечества» стало этим проводником, великим необходимым моментом диалектики мифа нашей литературы, какой сотворил Достоевский в первом своем романе.

«Да, так я не думал, – повторял Инфантьев. – Я думал, что это такое? А это, оказывается, вот что».

Это концовка рассказа молодого Андрея Битова «Инфан—тьев» – и какое имеет она отношение к нашему сюжету? Но почему—то вспоминается.

Да, так мы не думали. Мы читали и перечитывали эти страницы «Бедных людей» и думали, что же это такое? Потому что предчувствовали. Потому что не верили скромности этого эпизода – его общеизвестности, его зачитанности не верили. И набрели на других страницах романа на стыд, «примером сказать, девический». И – открылось: горизонт открылся. Оказалось: эпизод с горизонтом, вот с таким горизонтом. Верно ли открылось, так ли? – пусть читатель судит. Мы же лишь растерянно повторяем вместе с героем битовского рассказа: а это, оказывается, вот что.

1995

Пустынный сеятель и великий инквизитор

К чему стадам дары свободы?

Пушкин. «Свободы сеятель пустынный», 1823

Не ты ли так часто тогда говорил: «Хочу сделать вас свободными». Но вот теперь ты увидел этих «свободных» людей… (…) И люди обрадовались, что их вновь повели как стадо…

Достоевский. «Братья Карамазовы». «Великий инквизитор», 1879

1

Эпиграфы к этой статье взяты из двух удалённых одно от другого произведений русской литературы – удалённых по времени и по месту в пространстве литературы: поэзия и проза, лирическая миниатюра (13 строк) и колоссальный роман. Кто заметил странное сближение молодого пушкинского стихотворения с последней идейной конструкцией Достоевского? Сближение текстуальное, с теми же ключевыми словами («свобода» и «стадо»). Одно из прямых отражений Пушкина в Достоевском, не замеченное пока историей литературы. Стихотворение «Свободы сеятель пустынный…» стало известно лишь в эпоху Достоевского (опубликовано Герценом в Лондоне в 1856 г. и П. И. Бартеневым в «Русском Архиве» в 1866 г.[392]), и, при его внимании к каждой пушкинской строчке, Достоевский должен был его знать. Значит ли это, что он в строках «Великого инквизитора» скрыто его цитировал? Скорее, тут работала более сложная сила, удачно названная А. Л. Бемом «литературным припоминанием». Достоевский, «может быть, и сам того не сознавая», постоянно бывал «во власти литературных припоминаний»;[393] творческий анамне—зис был его писательским методом. Сам того не сознавая! Вероятно, «припоминание» пушкинского сеятеля в речи великого инквизитора – это тот случай. Припоминание – не цитирование и не простое воспоминание, здесь важно слово, найденное филологом, – платоновский термин.[394] Это действие в литературе внутренней силы, ещё загадочной для теории творчества (загадочной, может быть, оставаться и предназначенной). Нечто вроде сверхпамяти, тайно работающей в писательской памяти, – попробуем назвать её генетической литературной памятью. Бем писал о беспримерной творческой возбудимости Достоевского и назвал это свойством гениального читателя.[395] Он видел такого художника, как Достоевский, в особенном состоянии спонтанного и полуосознанного припоминания, в том состоянии, в какое Сократ в диалогах Платона погружал своих собеседников, открывая им, что знание есть припоминание того, что душа (как Достоевский у Бема) уже знает, не сознавая того.

Перейти на страницу:

Все книги серии Studia Philologica

Флейта Гамлета: Очерк онтологической поэтики
Флейта Гамлета: Очерк онтологической поэтики

Книга является продолжением предыдущей книги автора – «Вещество литературы» (М.: Языки славянской культуры, 2001). Речь по-прежнему идет о теоретических аспектах онтологически ориентированной поэтики, о принципах выявления в художественном тексте того, что можно назвать «нечитаемым» в тексте, или «неочевидными смысловыми структурами». Различие между двумя книгами состоит в основном лишь в избранном материале. В первом случае речь шла о русской литературной классике, здесь же – о классике западноевропейской: от трагедий В. Шекспира и И. В. Гёте – до романтических «сказок» Дж. Барри и А. Милна. Героями исследования оказываются не только персонажи, но и те элементы мира, с которыми они вступают в самые различные отношения: вещества, формы, объемы, звуки, направления движения и пр. – все то, что составляет онтологическую (напрямую нечитаемую) подоплеку «видимого», явного сюжета и исподволь оформляет его логику и конфигурацию.

Леонид Владимирович Карасев

Культурология / Языкознание, иностранные языки / Языкознание / Образование и наука
Япония: язык и культура
Япония: язык и культура

Первостепенным компонентом культуры каждого народа является языковая культура, в которую входят использование языка в тех или иных сферах жизни теми или иными людьми, особенности воззрений на язык, языковые картины мира и др. В книге рассмотрены различные аспекты языковой культуры Японии последних десятилетий. Дается также критический анализ японских работ по соответствующей тематике. Особо рассмотрены, в частности, проблемы роли английского языка в Японии и заимствований из этого языка, форм вежливости, особенностей женской речи в Японии, иероглифов и других видов японской письменности. Книга продолжает серию исследований В. М. Алпатова, начатую монографией «Япония: язык и общество» (1988), но в ней отражены изменения недавнего времени, например, связанные с компьютеризацией.Электронная версия данного издания является собственностью издательства, и ее распространение без согласия издательства запрещается.

Владимир Михайлович Алпатов , Владмир Михайлович Алпатов

Культурология / Языкознание, иностранные языки / Языкознание / Образование и наука

Похожие книги