Читаем Филологические сюжеты полностью

Письмо по—леонтьевски называется – «Не кстати и кстати». И, кажется, к Фету как таковому оно имеет малое отношение. Это обычное леонтьевское широкое размышление «по поводу», в котором он не кстати уносится мыслью в своём направлении далеко, так что даже спохватывается: «Я сокращаю мою речь; обрубаю ветви у древа моей фантастической мысли» (569[569]). О чём, однако, эта мысль? Юбилей поэта даёт автору письма благодатный повод поговорить широко о красоте – что, конечно, неудивительно, зная поэзию Фета. Но вот поворот, в котором автор ведёт разговор на эту тему, весьма по—леонтьевски своеобразен и даже как бы анекдотичен, чудаковат во всяком случае. А именно: Леонтьев пишет из Оптиной и не может прибыть на фетовский юбилей; и он задаётся вопросом, что бы он делал, если бы мог, потому что, чтобы явиться на торжество, он должен был бы облачиться в чёрный фрак, что означало бы для него измену своим не только вкусам, но убеждениям. Поводом для письма и служит мысль о пластических формах современных празднеств и современной литературной славы, которые очень ему не нравятся эстетически и философски.

«Вошёл маститый юбиляр во фраке и белом галстухе!» Это центральная сатирическая фраза письма. Леонтьев вычитал её ещё раньше и «эстетически ужаснулся» ей в газетном описании юбилея А. Н. Майкова,[570] и вот теперь он представляет ту же картину на чествовании Фета.

Всякий читавший Леонтьева знает, сколь исключительно его внимание к одежде, костюмам как образам исторической эстетики, как он её называл, пластическим символам идеалов. В качестве такового пиджак был символом идеала среднего европейца и признаком «пластического искажения образа человеческого» в демократизируемой современности (567). И не только пиджак, но даже и чёрный фрак.

Леонтьев всю человеческую историю видит сквозь этот символ: «…и людям, начавшим свою земную карьеру в детской простоте звериных шкур и фиговых листьев, – придётся кончать её в старческом упрощении фраков и пиджаков» (570). Это серьёзный взгляд на историю, дающий даже переключение в план Священной истории, если не забывать об исходных символах всей истории человечества в результате события грехопадения – первых опоясаниях (фиговых листьях) и «кожаных ризах» (мы позволим себе сослаться здесь на другую нашу статью на тему – «История литературы sub specie Священной истории», – в которой, в частности, говорилось о том, как Гоголь в «Шинели» сумел в одной фразе охватить «весь путь заблуждения человека – от фигового листка и кожаных риз до европейского фрака „наваринского пламени с дымом“» – см. с. 210 настоящей книги). В тех же пределах и тех же предметных символах вскоре после письма Леонтьева Фету будет и Владимир Соловьёв строить свою метафизику истории, когда заметит при обосновании стыда как первичного истока нравственности, что, в сравнении с нынешними туземцами, у которых фиговый лист сохраняется в качестве основной одежды, «с большею основательностью можно отрицать существенное значение одежды у европейского фрака».[571]

Далее – от пиджака и фрака Леонтьев восходит по ступеням своей эстетики к таким картинам—антитезам, как взвод кавалергардов – как явление красоты ещё возможной и в нынешнее время (припоминая здесь и прежнего молодого кирасира Фета) – и заседание профессоров, учёный совет, научная конференция как картина пластически безобразной современности. Надо заметить кстати, что этой ноте леонтьевской эстетики – красота и сила в их единстве, сильный физиологический идеал, которому стал поклоняться Леонтьев с конца 50–х годов, изживая в себе комплекс лишнего человека, тургеневского героя, которым страдал в молодости, – ей не так чужды и иные наши умы, художественные в особенности, хотя не в такой, конечно, леонтьевской концентрации. Это полюс в сознании не одного Леонтьева, полюс—противовес душевной расслабленности, физической деградации и эстетическому убожеству основного персонажа XIX столетия. Толстой не так написал Вронского, как Леонтьев его прочитал, но разве не о Толстом рассказано это в очерке Горького (пересказано по рассказу свидетеля Л. А. Сулержицкого): Толстой начал было порицать двух встреченных кирасир («Какая величественная глупость!»), а потом остановился в восхищении: «– До чего красивы! Римляне древние, а, Лёвушка? Силища, красота – ах, Боже мой. Как это хорошо, когда человек красив, как хорошо!» А описание двух кирасир – это прямо леонтьевская картина, т. е. какая была бы ему любезна: «Сияя на солнце медью доспехов, звеня шпорами, они шли в ногу, точно срослись оба, лица их тоже сияли самодовольством силы и молодости».[572]

А вот и на самого кирасира Фета любовный взгляд уже из ХХ века – в статье Александра Блока об Аполлоне Григорьеве: в то время когда Григорьев старается объяснить другу—поэту его «болезненные стихи», – «в это время сам автор „болезненных стихов“, спокойный и мудрый Афанасий Афанасиевич, офицер кирасирского полка, помышляет лишь об одном: как ему взять лошадь в шенкеля и осадить её на должном расстоянии перед государем».[573]

Перейти на страницу:

Все книги серии Studia Philologica

Флейта Гамлета: Очерк онтологической поэтики
Флейта Гамлета: Очерк онтологической поэтики

Книга является продолжением предыдущей книги автора – «Вещество литературы» (М.: Языки славянской культуры, 2001). Речь по-прежнему идет о теоретических аспектах онтологически ориентированной поэтики, о принципах выявления в художественном тексте того, что можно назвать «нечитаемым» в тексте, или «неочевидными смысловыми структурами». Различие между двумя книгами состоит в основном лишь в избранном материале. В первом случае речь шла о русской литературной классике, здесь же – о классике западноевропейской: от трагедий В. Шекспира и И. В. Гёте – до романтических «сказок» Дж. Барри и А. Милна. Героями исследования оказываются не только персонажи, но и те элементы мира, с которыми они вступают в самые различные отношения: вещества, формы, объемы, звуки, направления движения и пр. – все то, что составляет онтологическую (напрямую нечитаемую) подоплеку «видимого», явного сюжета и исподволь оформляет его логику и конфигурацию.

Леонид Владимирович Карасев

Культурология / Языкознание, иностранные языки / Языкознание / Образование и наука
Япония: язык и культура
Япония: язык и культура

Первостепенным компонентом культуры каждого народа является языковая культура, в которую входят использование языка в тех или иных сферах жизни теми или иными людьми, особенности воззрений на язык, языковые картины мира и др. В книге рассмотрены различные аспекты языковой культуры Японии последних десятилетий. Дается также критический анализ японских работ по соответствующей тематике. Особо рассмотрены, в частности, проблемы роли английского языка в Японии и заимствований из этого языка, форм вежливости, особенностей женской речи в Японии, иероглифов и других видов японской письменности. Книга продолжает серию исследований В. М. Алпатова, начатую монографией «Япония: язык и общество» (1988), но в ней отражены изменения недавнего времени, например, связанные с компьютеризацией.Электронная версия данного издания является собственностью издательства, и ее распространение без согласия издательства запрещается.

Владимир Михайлович Алпатов , Владмир Михайлович Алпатов

Культурология / Языкознание, иностранные языки / Языкознание / Образование и наука

Похожие книги